CROSS-O-WHATSOEVER


Он рухнул, осыпав нас каскадом радужных брызг — █████, Великий мост пал, и мы потонули в люминесцирующем тумане. Наши машины взбунтовались, наша логика предала нас, и вот мы остались одни. В безвременном пространстве, с руками холода и их любовными острыми иглами — искрами обратно изогнутых линз.

роли правила нужные гостевая

BIFROST

Информация о пользователе

Привет, Гость! Войдите или зарегистрируйтесь.


Вы здесь » BIFROST » absolute space & time » — raise hell


— raise hell

Сообщений 1 страница 5 из 5

1

https://i.imgur.com/t9rGpbP.gif  https://i.imgur.com/IPkd3PP.gif
https://i.imgur.com/E5ZSCH1.gif  https://i.imgur.com/OhUIHPR.gif
WHEN I TALK YOU SHOULD LISTEN
ALL OF YOU   B E L O N G   TO ME


raise hell
sakhmet (the rebel & the healer) x bastet (the dancer & the wailer) x annatar (the ruler & the killer)
эльфийские земли Второй эпохи /// эра безвременья, час меча и топора /// канва усопшей памяти


https://i.imgur.com/x76GFKR.gif https://i.imgur.com/Se7hNfZ.gif
к востоку рвутся вороны
и солнце-князь с короною
ТΣРНØВØЮ СВΣРХНØВØЮ

https://i.imgur.com/AiZ0u1e.gif

» Сохмэт // владычица гневной пустыни // Самумом Урождённая
» А ПОД УТРО ДЫМ ЗАМЁРЗНЕТ БЕЗ ОГНЯ


... SO AT THE TERRIBLE GLANCE FROM THE EYE OF RА HIS DAUGHTER CAME INTO BEING, THE FIERCEST OF ALL GODDESSES.
LIKE A LION SHE RUSHED UPON HER PREY, AND HER CHIEF DELIGHT WAS IN SLAUGHTER, AND HER PLEASURE WAS IN BLOOD.
ALL WHOM SHE SAW SHE SLEW, REJOICING IN WAR AND IN THE TASTE OF DEATH.

____<...>

Ветер — карминный, рубиново-алый, сполохами рыжий, жёлтый, невообразимо янтарный, языками пламени жаркий, ненасытный — ветер рвёт плоть, точно терзает алеющий стяг, пронизывает до самого естества, срывает личины как шершавый львиный язык слизывает с костей мышцы. Ветер пустыни — он рвётся над барханами, лютует и пляшет, танцуя неясными силуэтами на кромках дюн — песок перекатывается штормовым валом, идёт рябью, живёт.

Бааст стоит разбросив руки на самом краю дюны-обрыва — узкая, тонкая, точёная точно лезвие кинжала — волосы ей треплет жарким дыханием пустынной пасти. Сохмет любуется, закрывает глаза и чует — не Убастэ утопает ногами в горячем-горячем песке на краю мира, нет, она сама — за щиколотки кусает жар раскалённой сковороды, обжигает стопы — будто по углям ходит.

Солнце — кроваво-алое, точно рождающее своим матово-красным боком порывы жадного самума, выкатывается и бьёт осязаемым багровым светом в глаза — сквозь ресницы пробивается сияние и приходит смутное понимание: “не открывай — ослепнешь”, но так и тянет, так и хочется распахнуть глаза и вглядеться в бесконечно красное, безгранично багряное, в душу отеческую

“Я могу смотреть на солнце, не моргая”, — эхо голоса, птичий поворот головы.

Алый бок великого отче лижет рёбра, живот, грудь, (внезапно кажется, что нагота достигает апогея, не оставляя ни плоти, ни костей — лишь мятущийся в порывах бури дух), лижет и кусает за колени сотнями острых кошачьих языков, звериных клыков. В лицо бьёт восточным утренним восходом, а позади, с запада, подступает закатная ночь, и синяя тень на границе жадного солнечного света и наползающей тьмы превращается в лиловую, сиреневато-фиолетовую, розоватую длинную-длинную стрелу, рассёкшую живую пустыню до самого горизонта и потерявшую окованный наконечник в чернильно-чёрной тьме.

В ветер вплетается золотой звон — “Систр?” — буря рычит и рвёт клыками за плечи, а алое око шторма заворачивается причудливым ураганом под разброшенными руками-крыльями ночи чернее, слаще греховной страсти — нет-нет, здесь ошибка, не ей летать в хрустальной вышине… Пустыня говорит низким перекатывающимся рыком, поёт — слышен сухой треск ладоней о вощёную кожу, слышен гулкий бой высохших ладоней о кромку барабана — война, мор, чума чёрная, казнь бауглирова…

Город на острие копья-ночи, на бронзовом оконечнике сиреневато-лиловой, розовой тени меж тьмою и светом — Город вырастает стенами из красных дюн, башнями вырывается, точно эхом гулких рук на натянутом пузе барабана пробивается из взметнувшегося золота песчаных костров. Город — узкие улицы, плоские крыши и люди-тени — смуглые, чёрные, темнокожие, высокие-высокие, поджарые словно пустынные шакалы. Глаза у них белые-белые, зрачков-радужек не видно, и спит мёртвый Город — застыл шагом над терракотовой улицей долговязый юноша, замерла вполоборота девица — глаза испуганные, огромные под красной-красной, рыжей, лилово-розовой чадрой шифона да воздушной газы — пустынный ветер полощет тканью, рвёт, того и гляди скулы откроет, обветрит губы…

Нет-нет! Не ветер — она сама, Сохмет понимает, видит, осознаёт — она и есть дыхание бури, она и есть горячий язык, обдирающий плоть с костей, выгрызающий ясные глаза из запавших глазниц, бьющийся золотым звоном сорванных монист ветер на узких улицах Города Дит.

____/ / / / /

Пашт просыпается рывком, словно вырезанное из фотографии лицо, словно выдранный зуб — сон ноет именно такой, зубовной болью где-то на задворках сознания.

Глаза не сразу привыкают к ночной темноте — кажется, яркое солнце морока всё ещё слепит, кажется, до рези в глазах хлещет по скулам и щекам поднебесная, сохнут на ветру губы. Сохмет выдыхает — прерывисто, тяжело — садится. Бааст дремлет под сестринским боком — лунный блик шаловливо теряется в тёмных спутанных волосах и Сахмис невольно тянется к локонам — хочется запустить в них пальцы, ощутить живую, материальную мягкость. Мир кажется ирреальным.

Где-то слева, да, наверное слева от неё раскладная койка — на ней, должно быть, спит Тёмный. Мелькоро… Ох, Сохмет гонит прочь ночное наваждение, ищет глазами — зрение обостряется до кошачьего, сводит сладкой звериной истомой нутро — ищет силуэт Валы. Там, куда падает взгляд, клубится густая тьма — хоть глаз выколи — а Тёмный обнаруживается у распахнутого окна.

Набат гулкого карминного ветра бьёт по вискам тяжёлой, если не сказать похмельной мигренью — Сехмет едва ли может оторвать глаза от силуэта Тёмного, от сути, застывшей в лунном свете точно нечитаемая руна — только сейчас видит: дивно закрутившееся ураганным порывом древнее пламя, объявшее… пустоту.

Умбар — выдыхает.

____<...>

https://i.imgur.com/2NluhLb.gif

» Баасэт // наследие забытых богов // Облачённая Солнцем
» ПЛОТЬ ОТ ПЛОТИ СЛОВА, КРОВЬ ОТ КРОВИ ОГНЯ


..."I'LL TAKE YOUR HEART," — SHE SAID, HER VOICE A THROATY FELINE GROWL AND SHE REACHED HER HAND DEEP INSIDE HIS CHEST, AND SHE PULLED IT OUT WITH SOMETHING RUBY AND PULSING HELD BETWEEN HER SHARP FINGERNAILS. IT WAS THE COLOR OF PIGEON'S BLOOD, AND IT WAS MADE OF PURE LIGHT.

____<...>

– Ты вообще спал сегодня? — хмуро спрашивает Сахмис. Она похожа на запойного пьяницу или на наркомана с острым абстинентным синдромом.

– Спал, — простодушно ответствует Моргот. По нему видно, что Вала не лжёт.

Сохмет невнятно рычит что-то в ответ, что Мелькор предпочитает проигнорировать, особо размашисто покачнувшись на стуле и встряхнув утренним номером местной газеты.

– Мне снился базар, — разбавляет тишину Убастэ. За стол она усаживается с пластиковым поддончиком заказанных доставкой суши и палочками из ближайшего японского ресторана. — Знаешь, как прежде, Мемфис напомнило. Как дивно там пахло, мм… Мы с тобой ходили меж лавок старьёвщиков, меж прилавков со специями — куркума, перец, корица. Яркий такой сон.

Сахмис меряет сестру странным, пустым взглядом. На языке крутится что-то колкое и хмурое, злое немного — что-то вполне в её стиле, на что Бааст вечно обижается не в меру серьёзно.

– А знаешь что мне снилось? — из-за дверцы холодильника выныривает светлая макушка, стриженая почти под ноль и потому кажущаяся решительно несовместимой с тёмным, насыщенно коричневым лицом уроженца нильской земли, — Мне сн..

–  Сет, прошу тебя.

– Мне снилось грёбаное ничего, потому что от кислоты меня давно уже не штырит. Вот же дерьмо, — Сет хлопает дверцей так, что вздрагивают бутылки с кетчупом, острым чилийским соусом, горестно позвякивают меж собой склянки-чашки братца Анубиса, — Эй, Баст! Опять выжрала всё молоко?

– Я пойду, — Сохмет подымается из-за стола сама не своя — поверх газетной первой полосы на неё смотрят чёрные, словно уголь, глаза пресловутого пятна, — Принесу. Сет, завязывай.

Львица исчезает в дверном кухонном проёме и её место в тесно набитом пространстве занимает высокий, жилистый Шакал — от него несёт кофе и формалином, причём сложно понять что именно из вышеперечисленного он употреблял внутрь.

– Давно здесь не было так оживлённо, — задумчиво молвит судия, бросает быстрый взгляд на газету. Присутствие Моргота Анубиса тревожит, присутствие Моргота тревожит всякого из пантеона, кроме, кажется, мемфисских кошек. — Ты, почитай, вернул в дом блудного сына. И дочь.

– Было дело, — отзывается Мелькор, шуршит газетной передовицей, — Не моя заслуга.

– А в чём тогда твоя заслуга? — немного помолчав спрашивает Шакал. Он похож на старшего брата, он похож на отца, чью дочь вот-вот раскатает по мостовой снегоуборочная машина. — Заберёшь их?

– А? — Вала наконец отрывается от упоительной иллюзии полной занятости.

– Говорю, ты отнимешь их у нас.

– Мне показалось, ты задал вопрос, — с усмешкой отзывается пятно.

– Я, пожалуй, пойду, — скривившись, выдыхает Танцующая, — Помогу Сакхет. Где её черти носят?

Анубис едва успевает схватить Баст за запястье — та выскальзывает из сузившейся до квадратного метра кухни с проворностью лосося в весеннем речном потоке: — Стой, ты-то куда?

– За ней, — кошка упрямо тянет руку прочь, — Я вернусь.

– Шакал, пусти, — внезапно лающе подаёт голос Сет. Могучая голова — не то волчья, не то птичья, не то кошачья — на широких плечах, бурая шерсть, острые кривые клыки — глаза у него алые, что злое солнце в зените. Меч Первого-Среди-Равных — Сет-братоубийца, Сет — сильнейший в пантеоне, Сет Покровитель Странствующих, — Решившего уйти силой не воротишь.

На тесной кухоньке конторы “Шакал и Ибис” стоят двое — Анубис зло стискивает столешницу, лает на древнеегипетском — что-то про мать Исиду и оторванные сетовы чресла. Сет, в свою очередь, подпирает плечом монструозную махину промышленного холодильника. Пятна здесь словно бы никогда и не было.

– Итак, выходит, она ушла. Опять, — тихо резюмировал Ибис, возникнув тощей тенью на пороге кухни. В руке постаревшего и осунувшегося бога мудрости обнаружилась бутылка молока.

– Они ушли вместе.

____<...>

https://i.imgur.com/o50UKQq.gif

» Тар-Майрон // длань кормящая и карающая // Дары Приносящий
» НА ЛАДОНЯХ ЗОЛОТЫХ НАРИСОВАНЫ ГЛАЗА


... HE HAD GONE THE WAY OF ALL TYRANTS: BEGINNING WELL, AT LEAST ON THE LEVEL THAT WHILE DESIRING TO ORDER ALL THINGS ACCORDING TO HIS OWN WISDOM. BUT HE WENT FURTHER THAN HUMAN TYRANTS IN PRIDE AND THE LUST FOR DOMINATION, BEING IN ORIGIN AN IMMORTAL ANGELIC SPIRIT.

____<...>

– ما هو عليه ، شقيقة ؟ (Что это, сестра?)
– … أنا لا أعرف ، ولكن (Понятия не имею, но…)
– … ! هذا الفيل الضخم (… Вот так слон!)

____/ / / / /

Над нижними базарами Ост-ин-Эдиля разносится искристый смех и хрупкий медный звон — и кто бы мог подумать, здесь, в сердце остролистного края…?

– … И вот, значит, выглядывает эта серая морда из джафарова сапога, а этот дурень уж ревёт, точно ятаганом под хвост отхватил, — вастак широко щербато улыбается и перебирает в загорелых пальцах медные джальдры. Музыкальная медь позвякивает умиротворяюще, мелодично — птицей-эхом бьётся в резных стенах эльфийской столицы звук, чуждый этой земле и, кажется, самому застывшему здесь времени чуждый. Солнце ещё взойти толком не успело — у него лучи жёлтые-жёлтые, почти прозрачные, холодные для тёмной кожи истерлинга, солнце в Эрегионе почти не греет, хоть, казалось бы, пора стоит жаркая по местным меркам.

– А дальше? — голос у Сохмет слегка хриплый и надсаженный, не лишённый исконно восточной нотки — и всё равно она звучит иначе. Язык вастаков даётся легче, нежели витиеватая речь местных эльфов, но всё равно понимают они друг друга наполовину жестами, наполовину мимикой — порой Сохми вставляет в привычную речь слова арабского, арамейского, совсем редко — харадского языков.

На площади они вчетвером — мальчишка-погонщик, уроженец страны Рун, по малолетству выкупленный (или выкраденный) харадским караванщиком, если Сохмет правильно разобрала его речь, Бааст да Сохмет. Четвёртый — невероятных размеров мумак (“Mumakil?”, — интересуется Убастэ, старательно вторя произношению вастака. “М, нет. Мûmakil”, — поправляет истерлинг, прячет мальчишескую улыбку в пыльном посеревшем рукаве) — хтоническая тварь, разом напоминающая и индийского карнавального слона, и боевого мамонта из паршивого фантастического рассказа.

Тварь на удивление благодушна (“Его зовут Сандари, отважный, — погонщик хлопает слона по бивню, иссечённому резьбой вовсе не карнавальных отметин и трещин) и ленива на холодном утреннем солнце эльфийской обители — Сандари переступает с ноги на ногу и кроны остролистов близ площади содрогаются, сбрасывают с ветвей росу, гонят прочь утреннюю сонливость. Убастэ изучает сеть трещин-ударов на бивнях, пальцами едва касается борозд и сколов — Сохмет с полувзгляда узнаёт оружие, нанёсшее подобные повреждения — гнутые сабли, тяжёлые ятаганы, шипастая булава… Глаза у Сандари мудрые, слоновий взгляд устал и преисполнен тихой старости — знакомая укоризна глаз Ганеши заставляет войну отвернуться.

– Так что было дальше?

Погонщик ухмыляется: — А дальше он своей необъятной задницей хлопнулся прямиком на лавку Джафара и всё что было подавил вместе со стариком!

– Врёшь же, — война улыбается уголками губ, лукаво и с ленцой опасной хищницы, прерывает мальчишку на полуслове, — Сыграешь?

Тот нервозно крутит в руках медную пару — джальдры под нагревающимся солнцем отливают благородным начищенным металлом. Сохмет кажется, что это важный инструмент — семейный, тарелочки передаются в семье мальчика по наследству. Сутулая узкая фигура, длинные смуглые пальцы — он позвякивает медью, извлекая совсем немузыкальный звук — не умеет играть. Никто не научил. “Сирота”, — Сохмет, нет, Нэсерт смотрит и едва озаряется светлой грустью. Мальчишка мнётся.

– Полно тебе, — янтарная искра тонет в болотной зелени львицыных глаз, влажно поблёскивают — погонщик же видит, точно видит! — слегка удлиннённые клыки, маревом вздрагивает позолотившийся край силуэта иноземки — тени же не отливают золотом? Солнце подымается выше и словно бы становится жарче, словно бы с почти родного Харада дохнуло пустынным суховеем — красный ветер целует вастака в обветрившиеся смуглые скулы и он слышит чужую, неясную речь, он понимает её сердцем, душой алой пустыни: — Бааст! Сестра, айда спляшем…

____/ / / / /

– Возмутительно! — гневно рявкает тот, кого эльфы зовут Аннатаром.

У базарного фонтана на торговой площади, где прежде качал могучей головой старый мумак и мальчишка-погонщик завороженно бил медными манджирами, отзванивая мелодию древнее столпов мироздания, где средь солнечно-жёлтой утренней пыли остались следы босых загорелых ног, где ещё пламенеет незримый-нездешний танец — у базарного фонтана уже почти не осталось соглядатаев дивного колдовства. В воздухе ещё висит непривычное тепло — не летнее, изысканное тепло эльфийского края, но жаркое дыхание восточной земли, принесённое неведомой песнью. Скучное солнце Эрегиона выхватывает искры — в воздухе взвесь воды, расплёсканной фонтаном — чистой-чистой, свежей, что вода из озерца-оазиса, она кажется сладкой на высохшем за долгий полдень языке; в воздухе красноватые песчинки — не то охра, не то неведомая краска, не то песок с востока — колючий и яркий, как золотая пыль.

– Вам снесут головы прежде, чем я успею объясниться с Гил-Галадом, — продолжает рассерженный майа, переходя на осанвэ — его раздражение вполне могло бы сбить с ног, кабы сёстры не сидели, свесив ноги в воду, на краю фонтанной чаши, — Как изволите оправдаться, а?

Те блаженно жмурятся — солнце заливает смуглые лица и стирает косые ухмылки, смягчает черты — им светит нездешняя звезда и кошки ластятся к её лучам, точно к заботливым рукам. Белые туники, о Эру, белые целомудренные туники, эльфийские шелка бесстыдно перевязаны, перетянуты, задраны — та что узорная, что исчерчена рисунками как немногие гномьи мужи, подставляет солнцу плоский обнажённый живот и вытянутые ноги (святое небо, бёдра хоть бы прикрыла!). Её товарка щеголяет нагими плечами, высокой грудью, туго обтянутой скрученной в узел тканью, ноги у неё тоже босы и наги от самых бёдер — по ключицам да шее не то пот струится, не то брызги фонтана — кто ж знал-то, кто ведал, что сырой эльфийский шёлк столь прозрачен?

– Ну? — волевое усилие напоминает упругую волну. Кошки перебрасываются парой слов на чуждом наречии — майа бы вслушался, кабы не был так зол. Смеются, чертовки, огрызаются — у одной глаза чистым янтарём налиты, а силуэт так и лучится солнцем, дрожит на свету и вот, кажется, вот-вот пробьётся кошачья шерсть, заострятся черты лица, перетекая в зубастую пасть. Смеются, чтоб их.

Точно молотом по опрометчиво подставленным пальцам — они закрываются, не дают пробраться в сознание, хоть так и не уговаривались. Точно на песчаную бурю мыслью наталкиваешься — всё в голове путается, скребётся, шуршит острый песок.

Узорная потягивается, смотрит на грозного майа снизу вверх и солнце отражается в светлых, почти выцветших до прозрачного очах. Никто не идёт за кошками с топором да мечом, не вьются чёрной лентой дымные стяги погребальных костров — улыбается. Затем говорит — её всеобщая речь, что наждаком по ушам, исковерканная, неверная грамматически, а уж произношением и подавно: — Научи говорить по-вашему, Артано.

Даже говорят иноземки иначе — странно, чуть громче и быстрее привычного, открыто жестикулируя, не скрывая течения мысли — ухмыляются, скалятся, хмурятся и всякая тень на лице, что открытая книга.

Вторая улыбается широко-широко, огнём-золотом, молвит, склонив голову к плечу: — An ngell nîn. (Пожалуйста.)

____<...>


WHEN I NEED HELP, CAN'T CALL FOR HELP
CAUSE NO ONE COMES...
_
SO I'M CALLING
F I R Σ

[NIC]SΛKHMΣT[/NIC]
[SGN]i — B Λ T T L E. my roar meant slaughter. what did you expect from the goddess with the animal head?[/SGN]

+1

2

https://i.imgur.com/WBfVUaI.gif
I.

ТØЛЬКØ ЭХØ ГØЛØСØВ СЛЫШУ С ДΛЛЬНИХ БЕРЕГØВ
▁▁▁▁▁▁▁▁▁▁▁▁▁▁▁▁

“Тебе ли не всё равно?” — с едкой усмешкой цедит Анубис. Брат-шакал огромен и чёрен, а в холле старого дома чересчур холодно для семейных бесед. Иллюминация здесь как в прозекторской — собственно, именно в прозекторской они и находятся: высокий жилистый Инпу, угольный в свете стерильных ламп — в особо жаркие дни он носит рабочий плотный фартук поверх обнажённого торса, — и сгорбленная, нелицеприятно глодающая куриную кость Сохмет, не смущённая ни хирургической чистотой последнего оплота, ни присутствием благостной и почтенной, но весьма мёртвой миссис Миртл на столе для бальзамирования.

“Стебёшься, судия?”, — в тон ему ответствует Сахмис и с хрустом вгрызается в остывшее куриное бёдрышко из местного ресторанчика Kentucky Fried Chicken, что на углу 640-ой и 495-ой. Разговор по душам не задаётся — да Шакал и не стремится к душеспасительным беседам, больно хорошо он знает Сохмет. Последняя уделяет брату внимания не больше, чем кадавру на операционной столешнице. В вязкой тишине, просачивающейся под кожу едким запахом формальдегида и бальзама, они проводят ближайшую четверть часа, изредка нарушая покой последнего оплота позвякиванием металлических инструментов и сухим хрустом уничтожаемого цыплёнка.

Затем Сахмис вытирает руки проспиртованной салфеткой, похрустывает костяшками и затихает ненадолго. Говорит: — “Знаешь, Инпу… Не всё равно. Иначе бы не пришла к твоему порогу своей волей.”

△ △ △

— только в первый миг страшен шаг за грань

Девять метров в секунду — ускорение свободного падения. Знаете, эти забавные физические аспекты очеловеченного существования — вроде головоломки Определи себя сам” — не оставляющие ни просвета для творчества. Маленькие атеистические радости большой Америки.

Японцы говорят, что лепесток цветущей вишни опускается на землю со скоростью пять метров в секунду. Как правило, говорят это не коренные японцы, а очарованные японской этникой идиоты, приторно вздыхая и устремляя очи долу — но Сохмет-то знает. Девять метров в секунду — ускорение свободного падения. Так по-человечески можно описать то, что творческий гуманитарий назовёт мгновением.

Девять метров в секунду — вдоха не сделать, лишь вздрогнуть.

Девять метров в секунду — свет опережает звук.

Девять метров в секунду — настолько быстро достигает кафельного пола выскользнувшая из непослушных пальцев Сохмет бутылка молока. Стекло оглушительно лопается и выплёвывает в стороны красочный фонтан радужных искр-осколков — они вспарывают ватное одеяло обуявшей львицу тишины прежде, чем молоко заливает ноги. Вздрагивает Сахмис настолько запоздало, что уж не следовало бы притворяться.

Пятно созерцает её, привалившись плечом к наличнику дверного проёма — глаза у Мелькора тёмные, нечитаемые. Сохмет бросает короткий взгляд — вскользь, игнорируя — затем отмирает и запоздало, заторможенно начинает осознавать: красный сон и сухой ритмичный треск ладоней о вздутое пузо барабана, вьющаяся дивным дымом Тьма, бессонница. Ей бы впору Тёмного до седьмого колена проклясть и забыть его, забыть ночь, день, последние полгода и полмира, что утренний кошмар, но басовая вена под горлом бьётся чаще, череп набатом стискивает.

Сахмис ловит себя на том, что очеловеченная, материальная нотка этой мелодии вносит неописуемый диссонанс в законченную композицию — вся эта живопись маслом, немая сцена с отупевшей кошкой и пролитым молоком отдаёт дурным фарсом и фальшью. Чего-то здесь не хватает, а чего-то, наоборот, слишком много.

Сохмет подбирается, вытряхивает из головы наваждение — набат, пыль предрассветного кошмара (слово так и крутится на языке — Умбар…), неуловимый проклятый город на острие ночного копья — всё это было да прошло. Всё проще, площе, всё очень по-людски: Бастет выпила суточную молочную пайку, похмельному Сутеху с утра пораньше сушит трубы — всё в порядке, всё нормально, всё как обычно и совершенно точно на своих местах. Глухо матерясь и облизывая подрагивающие пальцы от молока и крови, проступающей из мелких неосторожных порезов, война принимается собирать разлетевшиеся осколки — грозовую тучу в дверном проёме она настойчиво игнорирует.

Игнорирует.

Игнорирует до тех пор, пока скулы не сводит от раздражения, или нетерпения, или это зуд полчища красных муравьёв под шкурой, или впрямь в здешней мелодии чересчур много фальшивых нот…

– Что?

– Пойдём, — бросает Тёмный, нарушая вакуум гнетущего безмолвия. Только сейчас Сохмет замечает это — рядом с Морготом глохнут всякие звуки, точно само бытие отвергает его существование, точно его попросту здесь нет, но мирозданию не стереть, не спрятать столь могучей воли — и потому Мелькоро, что воздушный пузырь в размеренном подводном царстве. Точно в куполе — забвения, тишины, неприятия.

– Куда? — глупо спрашивает кошка. Ответ она знает, но декорации материального мира, шкура человеческого психопата, мелко израненные порезами ладони невыспавшейся запойной девицы заставляют её играть отведённую ей песнью мира роль. Мелькоро такое, как правило, подбешивает. В ответ он молчит и лишь ступает совсем неслышно — туда, где больше нет ни света, ни тьмы, ни оттенков знакомых цветов.

Там не существует вопросов Анубиса: — “Что теперь?”, настойчивого “Заберёшь их?”, нет звенящегоОтнимешь их у нас?”. Там нет тихого звона столовых приборов и гудения шакалова холодильника. Там не торчит из-за облезлого фикуса белобрысая макушка Сета, там не сидит искорёженная, изломанная странной мелодией Бааст — там вовсе ничего нет. Там, куда ведёт Мелькор Сахмис, не существует существования — это что-то находится за гранью.

За гранью шаги Вала напоминают прикосновения к озёрной глади — в чернильно-чёрном ничто по такому же глянцевому нефтяному ни-че-му разбегается рябь. Круги на тёмной воде.

△ △ △

“Ой, тебе ль не похер?”, — прямолинейно и бесхитростно интересуется Сута. Сет пинает сестру-войну пяткой в бедро и забрасывает босые ноги ей на колени — на узком диванчике в гостевой спальне этим двоим явно тесно, но действо увлекает больше, нежели дискомфорт. Насилуя джойстик (благо в переносном смысле), долговязый Сутех периодически бодает Сохмет, перекладывает не помещающиеся в койкоместо колени и норовит сжульничать — да вот только человечьей игровой приставке не до божественных шалостей. Потому Доблестный позорно продувает в третьем матче подряд и третий раз кряду подрывается за пивом.

Когда он возвращается с очередной парой бутылок, Сохмет откладывает контроллер на подлокотник дивана и вытягивается во весь рост. Несколько поразмыслив, Сута седлает львицыны бёдра, до недовольного рыка подминая сестру под себя, и пальцем отковыривает крышку с горлышка бутылки. Сет задаёт вопросы просто чтобы задавать — в отличии от Шакала, брат-демон не требует ответов. Сет, на самом-то деле, не любит получать ответы — те, что ему известны, априори скучны, а те, что неизвестны, как водится, идут вразрез с его персональным мнением. Посягательств на последнее Сет терпеть не может.

“Не похер”, — задумчиво изрекает война и переводит взгляд с депрессивно-полупустой бутылки на брата. Впервые за несколько столетий Сет обретает прежние, божественные очертания — вытягивается скуластое лицо, в матово-чёрных очах бьющимся о асфальт высоковольтным кабелем проскакивает сноп искр.

“С чего бы это?”, — Сутех ждёт ответа. Сахмис смотрит в демоническое алое пламя на дне чёрных колодцев глаз и качает головой — хотелось бы ей, чтобы хоть жест сошёл за ответ, да вот только впервые за те же столетия у Сохмет нет ответа для Сета.

△ △ △

— вот теперь дело, кажется, верное — шаг второй за грань проще первого
и надежда есть, пусть далёкая, будет третий шаг легче лёгкого —

Интересно, каково ускорение свободного падения во Тьму? Существуют ли для неё, метафорической и нематериальной, неосязаемо-свинцовой и бестелесно-реальной, хоть какие-то законы, хоть бы неписаные, хоть бы ею самой установленные?

Сохмет ловит себя на мысли, что надо бы спросить Люцифера о том, что он чувствовал, когда камнем летел с благословенных Небес. Сохмет невольно ухмыляется преступному, кощунственному любопытству: как быстро, интересно, тот падал? Ещё интереснее, сколь долго ещё падать ей?

/ / / / /

Первый шаг и впрямь сложней третьего — Мелькоро не зовёт за собой дважды, попросту уходит в клубящуюся антрацитовым дымом изнанку и растворяется в ней, словно всегда был частью той тьмы, той нематериальной сущности, что самой своей сутью поглощает свет — впервые Сахмис понимает, что за т е н ь довелось ей узреть в объятиях дьявольского пламени — не столько Тьму даже, сколько Пустоту в изначальном своём воплощении, воронку безвременья.

Внезапно Сохмет покидает всякая решимость — в мгновение ока улетучивается боевой запал, смывается навет вековых, тысячелетних гордыни и самоуверенности, львица трусит (трусит ли?), солнечное дитя мнётся на пороге — окно в ничто кажется неправильным и столь же неправильной кажется тропа едва заметных, пламенеющих шагов, оставленных Тёмным. Она вспоминает последнее материальное, что у неё осталось (казалось бы, отвернись — за спиной битое стекло и разлитое молоко, старенькая паркетная лестница со скрипящими половицами, знакомые запахи, родные голоса) — Сахмис вспоминает мелькоров угольный, небрежный взгляд поверх газетной передовицы и ей становится до нелепого смешно от его гениальности, от простоты и эффектности этой божественной комедии. Господи, кем бы ты ни был, вон, за тонкой стеной в буржуйский цветочек, в столовой старого дома брат Анубис с наваждением спорит, судьбы решает, а судьба-то… уже решилась.

Сахмис не осознаёт потянул ли её Вала за руку за собой, али в спину толкнул (может, сама шагнула? ей бы вспомнить) — грань междумирья ощущается глухой и гулкой, матово-осязаемой завесой. Точно сквозь упругое стекло просачиваешься — до развоплощения реалистично и до материального невозможно — словно и не божество война вовсе, так — смертный прибожек.

/ / / / /

– Не понимаю, — растерянно подаёт голос Сахмис. Во тьме времён, в месте по ту сторону той стороны она оказывается, кажется, впервые. Это немного напоминает слои мироздания, но Сохмет быстро отметает человеческую физику в применении к столпам бытия — здесь всё несколько проще и на порядок объективнее: тьма под ногами означает тьму, ничто, вылизывающее рёбра сотней змеиных языков, означает самое обыкновенное ничто — и нечему здесь дивиться.

Война рассеянно оглядывается — окно в реальное смыкается, точно тенью затянутое, хотя немного это похоже на выключение старого лампового телевизора — было оно и нет больше. Пустота кажется осязаемой и совершенно транспарентной одновременно — не то давит, не то в кости целует, не то голос-мысль о своды (чего? черепа? чьего?) разбивается и раскатывается жемчугом по обратной стороне купола. Сахмис делает шаг-другой и оборачивается — осоловело смотрит как мелкая рябь разбегается слабеющей волной по глянцевой поверхности угольно-чёрного ничто.

“Странно всё это…”, — думает.

– Чего не понимаешь? — любопытствует Моргот — он возникает на грани сущего только когда Сахмис переводит на него взгляд, вернее не столько физически видит, сколько внимание концентрирует. И тут понимает: не смотреть — слушать надо. Шаги по натянутой тетиве нефтяного океана — ноты, ненароком оброненные в великую Тишину, в первозданное Ничего. Сохмет зябко становится — не её то место, то чертог для Старших, ей здесь делать нечего.

Вместо метафизики — скупая реальность. “Меньше думай образами,” — приказывает себе Сохмет и вытряхивает прочь удивление невиданным, идёт за Мелькоро следом. Тот насквозь её видит — усмешка, ухмылка, за которой клыки острей соломоновых пик, рассекает лик Тёмного пополам. Она бы тоже смеялась, будь она на его месте, обладай мудростью, будь старше… Внезапно война понимает — она ничего не знает о том, кто назвался Чёрным Врагом Мира. Ступающий-во-Тьме едва слышно усмехается её мыслям.

“Доверься,” — обыденно и легко прямиком в уши-душу — под рёбрами точно нож проворачивается.

– Не понимаю, когда я на это согласилась, — запоздало всё же озвучивает свою мысль Сахмис и приподнимает ладонь, наивным, очень звериным жестом пытаясь удержать бессветье в острых когтях. Мелькоро оборачивается и смотрит на неё вопросительно, немного строго и самую малость — раздосадованно. Как раз впору, чтобы сквозь землю проваливаться — да земли здесь не сыщешь.

– О, ты правда хочешь вспомнить каждое обещание? — в голосе Вала проскальзывает хищная нотка, — Или припомнить лишь вслух данные обеты?

– Заткнись, — сцеживает Сахмис, отворачивается. Тишина не звучит, но в ней — голос Мелькоро точно ЭХØ под горным кряжем, рокотом-рыком отражается и бьётся, сливается с пульсацией жизни в жилах. Сохмет сомневается нынче, что в ней всё ещё течёт кровь.

/ / / / /

– Сестра, — напоминает война и Мелькор не оборачиваясь кивает, ступая дальше в клубящуюся дымку. Расстояние не имеет значения — Сахмис даже шаги не считает, только ступает след в след. На ум приходит затёртое воспоминание — пламенная тропа в лабиринте зеркал, сотня разбитых вдребезги отражений. Войну тянет поинтересоваться, мол “что там?”, тянет самой проверить какова тишина на вкус, но морготов след держит крепче стальных объятий.

– Ты смешно пытаешься думать молча и говорить вслух, — мягко замечает Вала, когда Сохмет кажется, что купол матового беззвучия начинает опасно давить на плечи обманчивыми кошачьими лапами. Война встряхивается и первым делом норовит открыть рот возражения ради. Затем захлопывает его, не издав не звука — воистину, смешно и глупо. Мелькор самим своим существованием напоминает Сахмис о том, во что она превратилась за тысячелетия, проведённые среди людей. Сказать, что Сахмис это раздражает — не сказать ничего, но Тишина сглаживает острые грани.

– Там вы найдёте избавление, — несколько отрешённо добавляет Тёмный, и войну тянет уклониться от чужой руки-мысли, упруго пронизывающей сознание — ощущение почти физическое и граничит с пыткой. Ещё немного, кажется, и слова Вала обратятся острыми раскалёнными кольями, ввинчивающимися в голову терновым венцом, — Там же найдёте приют и соратника.

“Я буду там,” — едва ли звучит отголоском неспетого куплета, просится рифмой, но не находит отражения.

– А ты, Мелькоро? Ты там будешь? — озвучивает несказанное львица и путь их внезапно завершается, словно тропа упирается в стену или в несуществующий обрыв. Ещё это немного напоминает центр комнаты, на который вечно боялась выбежать мускусная крыса Чучундра.

– Я приду, — уклончиво отзывается Тёмный, замерев изваянием, — Но коли ты желаешь конкретики, то вспомни, что я творил ту землю.

– Пел.

– Пел, — соглашается Моргот и слегка встряхивает соловую войну за плечи, в глаза заглядывает — вот теперь Сохми видит Тёмного ясно, что белым днём. Он хмурится, склоняясь к ней (когда успел на полторы головы вырасти?), прожигает до костей не то льдом, не то пламенем. Сохмет чувствует себя болезненно незначительной и чересчур юной — ощущение это её предсказуемо бесит.

Сохмет кажется, что она забыла спросить о чём-то неимоверно важном, о чём-то судьбоносном и решающем — вместо того, чтобы уцепиться мыслью за зудящую тревогу, война рассеянно изучает то, чего прежде не касалась взором — старый шрам на морготовой морде, проблеск седины в угольно-чёрной копне и усталость, залёгшую тенями под встревоженными глазами Вала — в том цепком взгляде Сахмис угадывает отголоски собственной нерешительности. Дыхание вырывается морозным облачком — грань реальности совсем близко и горячие (первое ощущение в чёрном непроницаемом мире) ладони Тёмного плечи Сахмис стискивают до синяков — тянут ближе. Сохмет запоминает Мелькоро и не знает зачем — что-то подсказывает войне, что вот-вот, по ту сторону зеркального стекла, где воздух ледяной, где воздух острый да стальной, будет другое такое лицо — чрезвычайно похожее, но совершенно иное.

Невовремя Сахмис вспоминает, что у Бауглира вроде как был брат.

Прикосновение жжётся — львица ощущает жидкий, по хребту разлившийся огонь ключицами и звериным горлом, точно свинца топлёного наглоталась — слов больше не отыскать и в музыке угадывается крещендо, а за ним — немая пауза. Мелькоро целует войну в лоб — мятежный мятущийся дух застывает и никаких сил ту заботу вынести боле не сыщется — львица жмурится, точно слёзы в глотке комом встали, точно вошло в хребет наживо раскалённое лезвие чужой воли. Сахмис бы оттолкнуть Тёмного — он ведь держит, что медвежий капкан, а после перехватывает упершуюся в чёрный доспех девичью руку. 

“Мелькоро!”, — громом повисает под сводами черепа и проморгавшаяся Сохмет затравленно смотрит, не в силах сопротивляться — ей бы на колени не рухнуть — как чернеет, обращаясь неизлечимо-неизлеченным жгучим ожогом, левая ладонь, стиснутая в морготовой латной перчатке.

С Т У П А Й.

И тогда первородная Тишь разрывается мелодической миной.

△ △ △

“Тебе на всех насрать!”, — вскрикивает Баасет и под рукой Танцующей на пол летит фарфоровая чашка из китайского сервиза. Она рассыпается мелким крошевом белых и цветастых осколков — павлиньими перьями на тёмном дубовом паркете. Бааст прижимает ладони ко рту, а затем берёт себя в руки, — “Вечно! Испокон веков так повелось — тебе плевать!”

Вновь уходящая, давно ушедшая, так и не вернувшаяся Сохмет на сестру смотрит молча и бешено. Ей бы сказать чего, возразить словом — взор Сахмис устремлён на дрожащие пальцы сестры, на глаза, солёной водой полные, на стиснутые железно скулы. Когда они сына похоронили? Век назад? Полтора? Два? Сохмет давно не видела, как Бастет срывается в слёзы — о горе, горе тому, кто подумает, что богиня радости несдержанна аль глупа сердцем.

Бастет не плачет. Никогда — даже из-за сестры. Особенно из-за неё. Сохмет проще было бы, назови её Баст мразью и выродком, назови сукой кровожадной, назови она её последней шлюхой и чёртовой алкоголичкой — было бы проще. Но Бастет говорит, что ей, Сахмис, по боку. Что ей, войне, плевать. И самое страшное, что веками Бастет была права.

Самое страшное — сейчас Бааст ошибается.
[AVA]http://i.imgur.com/9WHfMtu.gif[/AVA][NIC]SΛKHMET[/NIC]
[SGN]i — B Λ T T L E. my roar meant slaughter. what did you expect from the goddess with the animal head?[/SGN]

+1

3

https://i.imgur.com/wzuYK0K.gif
II.

Я — ЛΣТЯЩАЯ СТРΣЛА, Я — НΛСЛЕДИЕ БØГØВ
▁▁▁▁▁▁▁▁▁▁▁▁▁▁▁▁

Воды великой реки Гватло, среди людей известной как Агатуруш, берут своё начало высоко на севере Мглистых гор. Мир здесь кажется серым, как и серебристо-седые воды чистых ключей и родников, ниже по течению сливающихся в шумные горные потоки — Бруинен и Седонну. Две живые и тонкие реки, исполненные хрустального грохота скалистых водопадов, вобравшие в себя дожди Рудаура и ледники северных перевалов, они соединяются несколькими сотнями миль ниже — здесь берёт своё начало Серый поток, эльфами названный Митейтель. Свою громкую воду великая река несёт ниже и ниже, на юг, очерчивая своим течением западную оконечность эльфийских благих земель.
_
Серый поток здесь чист — вода легко запоминает колдовство и злобу и столь же легко смывает их взъярившейся волною — и всё же он хранит на себе печать тлена и тенет Тьмы, возможно оставшихся в камнях северного истока ещё со времён далёкой войны. Война Гнева отрокотала совсем недавно и, кажется, слышен ещё в эхе северных гор отголосок сплетающихся в воинственной пляске стихий — но для смертных, каких по течению Гватло расселилось немало, тысячи лет — несоизмеримый срок. В любом случае, протекающий эльфийским краем падубов Митейтель чист — и чист настолько, что в месте, где его спокойные воды соединяются с Гландуином, реки разливаются цветком лотоса в дивную внутреннюю дельту — обитель светлых лебедей и диких птиц.
_
Десятком-другим миль ниже по течению стоит людское село, отчаянно желающее называться гордым портом — люди называют себя эдайн и не скрывают своего честолюбия. Нуменорцы, потомки великих королей — люди заселили болотистые земли чуть поодаль от заповедной дельты, как раз там, где русло Гватло раздваивается и течение его становится ленивым и медленным. Назвали эдайн село не витийствуя — Тарбадом, переняв название у эльфийского брода выше по течению реки.
_
Говорят, когда-то на маленькой лодке этими водами прошёл сам Ар-Ардалион, шестой князь Нуменора, известный в народе своей любовью к мореходству. Поговаривают даже, что именно королевским указом было заложено маленькое село близ лебяжьей топи, дескать “стратегический форт” и задел на будущее — но всем известно, что внимание и любовь Ардалиона завоевало плодородное и богатое лесом устье Гватир, реки тени, где эдайн поставили порт Виньялонде. Ну а что до Тарбада — села на перекрёстке… Ему ещё суждено было сыграть свою роль.
_
Однако на момент первого тысячелетия новой эпохи Тарбад был пристанищем рыбаков и плотников — грязноватой деревенькой на болоте, где не чурались сливать помои в реку и где каждый мальчишка мечтал хоть раз подстрелить эльфийскую птицу аль своровать лебединое золотое яйцо с непролазной топи.

△ △ △

Рассвет над Агатурушем занимается поздно — угрожающе-клыкастая тень Мглистых гор наползает на седое русло и лишь четвертью часа позднее вспыхивает над зубцами горной гряды золотой солнечный венец, разливаясь по равнинам и холмам прозрачной поволокой жёлтого света. У излучины тенистой великой реки, где приютилась хижина Нарутара, солнце всегда вставало особенно поздно, но старый рыбак никогда не гневался ни на реку, прозванную его сородичами “тёмной”, ни на горы, чьи очертания в вечерней мгле опасно напоминали трёхзубый венец Вала-отступника.

Там, далеко на востоке — это только кажется, что до кряжа рукой подать! — вздымается величественной стеной цепь Мглистых гор, и под тремя острыми пиками, что вечно окутаны облачной фатой, раскинулось великое гномье царство — Кхазад-Дум. Здесь торговый центр севера кличут на эльфийский манер — Казаррондо — и лишний раз в горы не смотрят. Говорят, гномий Баразинбар, красный пик с вечно морозной, одетой снегами вершиной, зла исполнен и недобр — не щадит ни обитателей подгорного княжества, ни путников, исправно посещающих Багровый перевал.

Нарутар подымается затемно — сети разобрать да из лодки воду вычерпать, нагнанную вечерним разливом, — живёт он далеко от рыбацкого городка Тарбада, почитай отшельничествует. В Тарбад он ходит раз в неделю вместе с рыбным возом — сбывать улов, а до Багрового перевала, паче до гномьей вотчины в подгорном пределе старый адан в жизни не добирался. Когда желтоватый яд февральского солнца первыми утренними лучами подкрадывается к противоположному берегу реки, Нарутар уже выходит на лодке в маленькую заводь у излучины, где течение медленнее и рыба стоит лениво, и так проводит почти весь день до заката, проверяя не спутались ли сети и в своё удовольствие удя цветастую форель да прожорливого налима.

Так, скучноватой и пресной, седой чередою проходят дни. Они напоминают адану течение Гватир — умиротворяющие и сизые, немые воды великого потока, сошедшего с самого севера материка сюда, к его покосившейся хижине. Человека заботит человеческое — что дом ещё две зимы не простоит, что весенний разлив вновь сарай затопит, что ладья прохудилась, а в руках нет больше силы, чтобы на вёслах пройти пару миль вверх по течению. Нарутара заботит то, что рыбы становится меньше, что тарбадский люд в реку мусорную воду льёт, что люд Виньялонде по великой водной жиле в море лес гонит — его, рыбака, заботит форелев молодняк и запруженное русло. А остальное — эльфы, гномы, боги… Кесарю, как говорится, кесарево.

/ / / / /

Этим злополучным утром рассвет над Агатурушем, как назло, задерживается и погода стоит зябкая — злой ветер с Мглистых гор студёно пробирается под рубаху и ноет в костях, а из-за гряды, с востока, кажется тень нахлёстывает — да откуда ж там тени взяться?.. Нарутар по старой привычке бредёт по щиколотку в воде по каменистому берегу — до первой запруды, затем до второй, через естественный брод, где русло мельчает и валуны становятся крупнее, омываемые холодным потоком Гватло.

Здесь-то, в ледяной весенней воде он находит их — два тёмных тела, вынесенных течением и вечерним паводком на камни. Поначалу рыбак отшатывается и зажимает рот руками — где ж то видано, чтобы мертвецов по воде спускали?! — затем с ужасом содрогается: неужто утопленницы? Одёжа на девках рваная, так и не поймёшь чейная — людская аль эльфийская, и чёрные они, словно не меньше трёх лун подо льдом пробарахтались.

Адан вытаскивает их поочерёдно на берег и рядком выкладывает обсыхать — “Ну точно, мёртвые,” — резюмирует было, а затем склоняется над той, что потощее. У неё черты лица нездешние какие-то — ни на эльфийку, ни на человека не похожая, утопленница смахивает на восточную красавицу с дальних харадских берегов — Нарутар их таких видел лишь издали, когда свернувший с торгового тракта караван встал лагерем на противоположном берегу реки и местные наложницы в его заводь купаться да пугать рыбу бегали.

– Дочка, — адан потряс тёмную за плечо, неуверенно надавил на грудь пониже рёбер и изо рта утопленницы потекла студёная вода. Охнув, рыбак опустился рядом с девкой на колени и пару раз от души промял той грудину, пока мертвецки сбледнувшая и ошалевшая иноземка не зашлась в приступе сырого кашля, выплёвывая, выплёскивая из себя залившуюся в лёгкие речную воду. — Дочка

Рыбак метнулся ко второму телу — эта девица Нарутару сразу не понравилась, больно цветастая она, как не всякий гномий мужик рунами расписана да нездешними… Нарутар поймал себя на мысли, что смотрит не на девчонку, а на её грудь и шею, на витиеватое письмо на плече, оголённом порванной тесной рубахой с ободранными рукавами, на изящное изображение птицы-девицы, крылья раскинувшей прям под… Уу, то от лукавого, не иначе! Нарутар до хруста качнул пару раз девкину грудь, встряхнул её и отвернул вихрастую, странно стриженую голову на бок, чтобы холодная вода слилась из лёгких.

Утопленница не замедлила подать голос…

/ / / / /

– … Восстающий, блядь, в мощи, говнюк! — простонало на неизвестном наречии второе тело, выплюнув из себя с поллитра воды и мучительно перекатившись по каменистому берегу на живот. Сохмет попыталась разлепить веки, но быстро отказалась от этой затеи — жёлтый предательский луч местного светила закрался под ресницы и сделал пробуждение решительно невыносимым. Вместо этого львица перевалилась на брюхо, каждым ребром почувствовав острые, не полированные быстрой речной волной камушки, и не без заметных усилий приняла упор на четыре кости. Свесив вниз спутанную гриву и прижавшись лбом к холодному валуну, война наконец позволила себе открыть глаза.

– Сестра! — донеслось сбоку и раскололо столь приятный вакуум по-кошачьи тесного клубка, в который превратилась Сахмис в первые минуты своего пребывания в новом мире, дребезжащее слово Бааст.

– О господи…

– Сакхет, ты цела?

– О боже мой…

– Сакхет, ох святое солнце, ты жива, — Убасте покачивается и скорее ползёт от камня к камню, нежели передвигается по-человечески.

– Я его утоплю, — ответственно стонет война и с трудом сдерживается, чтобы не вывернуться наизнанку. Неимоверно жжёт и колет левую ладонь и Сахмис не хочет опускать на неё взгляд, поскольку абсолютно уверена в том, что ещё одного испытания её весьма материальный желудок не вынесет. Когда Бастет рушится на колени рядом с ней и Сохмет заваливается виском да плечом на сестринское бедро, наконец приспособив зрение к чересчур ярком утреннему свету, она видит на правой, прижатой к груди руке Баст то, чего не хотела видеть на своей левой.

Сожженная почти до костей ладонь отдаёт палёным мясом и запёкшейся кровью, от неё не несёт смрадно, словно долгое пребывание в водах неизвестной кошкам реки смыло всю грязь и вытравило всякое зло из плоти, но болит рана дьявольски, как и положено болеть столь глубокому ожогу. Попытка пошевелить пальцами вынуждает Сохмет глухо замычать и сплюнуть в заботливые сестринские объятия нечленораздельное проклятье. Сахмис устойчиво разводит бёдра, становясь на колени и снимая свой вес с сестры — отчего-то война уверена, что Бастет досталось от Тёмного не меньше, — а затем опирается на здоровую руку и отрывает взор от покачивающегося пьяной панорамой горизонта.

Сероватые и сизые смазанные пятна обретают резкость и становятся отдельными речными камнями, выложившими измельчавшее русло Гватир колючей, неудобной подстилкой. Белые блики на краю видимости превращаются в волны и свет, отражающийся от прозрачной воды. Сохмет встряхивается по-животному, с трудом подымает свинцовую голову и смотрит выше. “Весло…”, — задумчиво замечает она.Весло,” — запоздало приходит в голову. “Что?…”

Занёсший то самое весло над невнятно лопочущими на ином языке чернокожими девицами рыбак пошатнулся, встретившись с Сахмис взглядом, и оттого решимости закончить не завершённое природой и рекой дело в нём только поприбавилось. Адан уже замахнулся, когда стоявшая на коленях смуглявая и расцвеченная хуже гномьего мужа девка бросилась, закрывая собой вторую и выкидывая вверх руки:

– DARO! (Стой).

Сохмет застыла, как была, закрывая голову Баст беспомощно вытянутыми руками и оглохнув от собственного, показавшегося раскатисто-чужим голоса. Внезапно вернулся слух, вернулись звуки мира, до того заглушаемые ватной подушкой безмолвия сродни тому, что обнимало Мелькора — словно прорвался пузырь изоляции, обрушив на плечи сразу все мелодии здешнего бытия. Каждая песнь, каждое слово и каждая трель (собственный вскрик, вложенный чужим языком в её уста, уже не брался в расчёт), каждая неспетая баллада и каждый кабацкий пьяный шлягер, всякая тварь и жизнь, всякий вздох природы и шелест тени, затаившейся средь горных зубцов — всё это какофонией непрерывного гармонического звучания блеснуло на дне сохметовых очей, погружая ту в соловый транс. Она слышала землю и воду, разлившуюся у её бёдер приветливой чистотой ручья, она слышала редкое шевеление острых камней и шелест трав на заливных лугах по обе стороны от Гватло. Она слышала гул горного хребта к востоку и тончайшую светлую музыку к северу, слышала время и реликтовый отголосок прошедших чрез эти земли войн — всех тех, о которых Мелькоро поведал вскользь и шутя, пропуская по кружке пива в задрипанном баре на краю Америки. Сохмет слышала как поёт небо, чтобы зажглись звёзды, и особо остро, словно сама была тому струной, чуяла шёпот пустынного песка, шипение пламени в недрах земли, оглушающий рокот военных барабанов — мир для войны слился и рассыпался на искры.

В мелодию бытия, услышанную впервые в жизни, вплеталось что-то странное, что-то… нужное, нет, необходимое. Что-то, к чему влекло неимоверно, как к магниту — словно всё естество стало стрелкой компаса, приклеившейся к северо-востоку. Оттуда, из края дивной музыки, доносилась лебединая песнь, с рассветом ставшая совершенно неуловимой, но абсолютно точно гремевшая над равнинами в ночной мгле. Полная неизбывной тоски, чарующей печали и сатанинской воли эта мелодия росой-взвесью оседала на высоких травах и манила, как манит далёкий восток всякого любителя приключений. Желание встать и пойти туда-не-знаешь-куда казалось решительно необоримым. Идти надо было сейчас. Босиком, пешком, не зная тропы и броду, не видя себя и забыв про всякую смертность отпущенного ей сосуда-тела. Идти надо было прямо сейчас — схватив сестру за руку, слепо поводя носом, рыская, точно дикий зверь, в поисках не запаха — звука колдовской песни, зачарованно алкая каждую ноту. Идти надо было сейчас же — бегом бежать, галопом, опустившись на четыре лапы, обернувшись бесовской тварью, вытянувшись стрелой в направлении северо-востока, где над кряжем Мглистых гор подымались зубцы алого Карадраса и Келебдила, где окутанный ветрами и обласканный облаками возвышался Фануидол.

Идти. На голос, на песнь, на тоску и печаль, на алчную тьму и пустоту, на оброненные случайно ноты, вспыхивавшие рыжим — на восток. Желание, истома становились болезненными, определяющими, судьбоносными. На дне глаз Сахмис промелькнула искра животной одержимости.

Сохмет стряхнула наваждение — широко распахнутые глаза у неё пересохли и вновь засаднила ладонь, выдёргивая рассудок из опасно нематериального плана. Нависший над сёстрами рыбак тупо и осоловело опустил сырое весло на землю, сразу сделавшись маленьким и очень старым.

– Nithilim… (Доченьки), — прошептал Нарутар, опешив от высокой эльфийской речи, — Кем же вы будете?

△ △ △

– Вы от каравана, верно, отбились? — спрашивает спустя неделю Нарутар.

Странные смуглые утопленницы оказались на редкость послушными гостями и сметливыми ученицами — очевидно, они умели лечить и лечили друг друга (одной это удавалось лучше, чем другой), они весьма неплохо готовили, а порой расцвеченная, которая отзывалась на заморское имя “Сакхет” или “Сохми”, приносила в хижину грамотно забитую дичь. Вторая, потоньше и позвонче, откликалась на имя “Баст” и она… Старик соврать не даст — чудо, а не девочка! — в отличие от своей ворчливой, порой грубоватой товарки, Баст мягкая и покладистая, вечно улыбчивая. Нарутар ничего не ведал в тонких материях, но порой он окликал её “солнышком” или на эльфийский манер “Arien” и искристо улыбался в бороду — рядом с Баст всегда хотелось улыбаться, хотелось смеяться и кажется, что само солнце заглядывало на часок, масляно поцеловав в ложбинку над верхней губой.

– От каравана? — переспрашивает на ломаном адунаике Сохмет. Речь девушек кошмарна — меж собой они говорят на каком-то далёком наречии, а порой Нарутару кажется, что на десятке наречий одновременно, но с рыбаком упорно стараются изъясняться его родным языком. Языки востока и юга иноземкам оказались чужды — старый адан помнил пару-тройку фраз из языка караванщиков, но девушки этих слов не узнали. С другой стороны, порой их родная речь болезненно напоминала языки харадрим — было что-то неуловимо восточное и терпкое в злых словах Сохми, порой срывавшихся с языка, когда дело в руках не спорилось аль не удавалась какая затея — из чего Нарутар сделал вывод, что девушек пригнали работорговцы с далёких чуждых берегов, что много-много южнее, где обитают великие слоны (не чета местным тяговым mûmakil, какими хвастают караванщики, проходя по людским селениям и сотрясая почву на мили окрест) и где густые леса напоминают священные рощи.

– Да, от восточных торговцев, — пояснил рыбак, — Аzûlada. (Те, что к востоку).

Он не раз пытался завести этот бессмысленный и бесплодный разговор, втайне желая выведать хоть кроху истории своих невольных сожительниц — больно таинственными и чарующими были иноземки, больно необычна была их встреча, да и веяло от них большим приключением и грозой — такой, что рокочет, зацепившись за клыки Мглистых гор, и никак не может прорваться в долину.

– Верно, atta, — улыбнулась Баст.

– “Attû”, (Отец), — поморщившись поправил ту Нарутар. На каждое его предположение сёстры отзывались неизменным согласием — одна молчала, вторая таинственно улыбалась и кивала. Старик шутливо рассердился и хлопнул сухими ладонями по столу, — Ладно! Тогда скажите мне, вы — miyât? (Близнецы).

Бастет слегка нахмурилась и склонила голову вбок, затем чуть улыбнулась — и словно солнце захлестнуло сшибающей с ног волной. “Не поняла,” — признал Нарутар. Сохми, мастерски потрошившая только что пойманную аданом форель, тоже вопросительно изогнула бровь. Старик попытался подыскать слово на эльфийском — на квенья — этот язык порой проскакивал у девушек интуитивно, когда они задумывались, подыскивая правильное слово, или наоборот, когда повествование лилось рекой и казалось неуместным останавливаться. Словно говорили они неосознанно.

– Сёстры, — сказал рыбак, активно прожестикулировав и взяв в руки маленький осколок стекла, служивший зеркальцем, — Одинаковые.

– А! — Сохмет белозубо ухмыльнулась и беспечно согласилась, — Да, верно, мы gwanur. (Близнецы).

– Что ж сталось с вашей роднёй? — скорее риторически и грустно поинтересовался старик, затем спросил: — Куда теперь пойдёте, доченьки?

– Сын погиб, — негромко молвила Баст, — Onya. (Моё дитя).

– Пойдём на восток, — добавила Сохмет, прервав задумавшуюся сестру, — К горам.

– К гномам? — рыбак опешив вскинул кустистые брови, — Не рано ли? Тридцать лиг? Пешком!

– Гномы? — удивлённо качнулась на стуле Баасет.

– Тридцать лиг? — поперхнулась Сохмет, — Но тут же…

– А то и больше! Говорят, все пятьдесят с лишком до гномьего-то предела, — Нарутар пожал плечами и передал Сохми плошку с вытертыми до сока травами и вымоченным холстом. Война опустилась на колени перед сестрой и начала медленно снимать повязку с её правой руки — ткань отходила медленно и плохо, цепляясь к отчего-то незаживающей плоти и заставляя Бастет глотать глухое шипение, закусывать губу от боли.

– Прости, — прошелестела неслышно Сахмис, коротко бросив взгляд на сестру, — Сейчас пройдёт…

– Так как же вы, девоньки, на своих двоих? — рыбак всплеснул руками.

– А лошади, attû? Можно ль где лошадей раздобыть? — Баст через силу улыбнулась и поморщилась — с трудом ей давалась сестринская забота, хоть её ожог, исцеляемый Нэсерт, покровительницей врачевателей, заживал лучше, чем тот, которым наградил её сестру Мелькор, — Attû! Karîb! (Кони).

– Кони, говоришь… — Нарутар поскрёб бороду, — Смогу! Достану вам лошадей.

Сёстры переглянулись. Над обожжённой ладонью Убасте застыли смоченные целебной выжимкой на смолах и травах пальцы Сохмет.

– Лучших. Неделю дайте, — его озарила тёплая улыбка, — Hazad. (Семь дней).

△ △ △

– Думаешь, старик и впрямь коней раздобудет? — Сохмет вытянулась в высокой траве и пристроила затылок на сырой коре поваленной сосенки. Голос заливного луга дарил умиротворение — как и сестра (меж собой они это уже выяснили), война слышала саму мелодию местного мироздания — не целиком и не очень внятно, но могла угадать основные ноты и напевы. В конце концов, когда не приходилось сосредотачивать внимание, львица просто внимала музыке, струившейся сквозь это бытие точно поток горного ручья.

– Не знаю, — Бастет примостилась рядом, здоровой рукой принявшись расплетать небрежную косу, оставившую в её тёмной копне забавные кудрявые локоны, — Он… Чувствует свой долг перед нами? Не могу точно описать.

– Ну, скажем, век ему на пару десятилетий мы продлили, — проворчала война, — За это не грех отблагодарить.

– Нет, — Баст мотнула головой, — Это прямо… долг. Как клятва.

Она смолкла и некоторое время тишину нарушал лишь шелест весенней травы, да медитативно-торжественное звучание реки, несущей древние седые воды неподалёку.

– Может он и есть соратник?

– Сомневаюсь, — война приподняла раненую ладонь. Повязка на её руке вновь промокла и насквозь пропиталась сукровицей, от работы в воде и поле став совсем грязной и похожей на бродяжье рваньё. Рана саднила. Влекло на восток. К этим ощущением они успели привыкнуть, как к чему-то обыденному, пускай и терзавшему, пившему их по капле — словно то было медленной пыткой. Совсем невыносимо становилось ночами — точно по их струнам играли чужие пальцы, будто горячие руки толкали в спину. — Нам есть куда идти.

– Да, — Бастет тихо выдохнула и коснулась руки сестры своею, пропуская солнечные лучи сквозь переплетение пальцев, — Но этот человек снискал божье благословение. Кабы не он…

– …Утонуть нам, не очнувшись.

– Ага. Ты же заметила, верно? — Танцующая приподнялась на локте и зелёная травинка небрежно поцеловала её в скулу, — Заметила, как звучит…

– А? — Сохмет рассеянно повела головой — зачарованно, — Ты о чём?

– Обо всём. Здесь всё звучит Его голосом. 

△ △ △

Он вернулся на шестой день, когда степной ковыль со стороны Большого Южного тракта гнуло к земле северным ветром и над лентой торгового пути желтоватыми облаками гуляла песчаная грязная пыль, обитая сотней копыт и тысячами ног. Он вернулся как раз тогда, когда египетские (о, разумеется старый рыбак и слова такого не знал) кошки начали нервно вглядываться в горизонт и собирать из нехитрых пожитков дорожные мешки. Он вернулся и никто не думал, что он придёт не рассветным лучом, не закатным…

Седой, что воды его реки, адан-рыбак, сгорбившийся и постаревший за время путешествия к Тарбаду и обратно, вернулся с полуденным солнцем. Он кашлял от дорожной пыли и протирал слезящиеся глаза узловатыми морщинистыми пальцами. Нарутар вёл под уздцы двух посёдланных коней — рыжего, едва ли гнедого, но огненного жеребца, и белую, что снег, объявший вершину Карадраса, кобылу. Кони прядали ушами на редкие вскрики птиц с реки и послушно шагали за человеком, изредка подставляя жаркие морды под локоть рыбака.

– … Может, прознали в городе? — настороженно спрашивала Сохмет сестру, судорожно сворачивая в холщовую суму хлеб да вяленую рыбу, — Или сам сболтнул? Ох чёрт, этому миру не хватает рюкзаков!

– И двигателя внутреннего сгорания.

– И виски. Вот виски этому миру точно не хватает, — огрызнулась было война, но Бааст уже перемахнула через плетень — сестра даже не успела уловить глазом её лёгкое, словно ветром подхваченное движение. Приложив руку ко лбу, Сохмет вгляделась в силуэты, вычерневшие на горизонте, где холм слегка подымался над руслом Гватло — вот Баст, летящая грациозной стрелою, вот кони — прянули, фыркнули, встали на дыбы — поводья рвут и ржут, на милю окрест слышно. Вот Баст кидается в объятия старика — какой же низкий адан рядом с нею, словно в плечах убавил и в росте, али они… выросли? Чушь. Сохмет ухмыльнулась.

– Attû! — донеслось с горбатой спины взгорка.

– Лошадей не растеряйте, — бросила Сохмет, покрывая расстояние меж ними силой голоса, — Отож весь путь насмарку.

– И тебе не болеть, nithil, — улыбнулся духом воспрянувший Нарутар, перехватывая покрепче повод, — Иди сюда, Сохми.

Та и впрямь — пошла. Старик махал ей рукой, сестра смеялась как прежде, отливая ценной медью и бронзой в полуденном солнце на пыльной дороге, серебром звенел ковыль — и не было в мелодии мира ничего чуждого и странного. И было это правильно и ладно, точно замысел, точно утопия, точно сон какой — благой, из тех, что при смерти видятся.

Сахмис продрало дурным предчувствием. Отмахнувшись от того, словно от назойливой мухи, война пошла вперёд, на ходу перетягивая потуже повязку на ожоге — прикосновение к открытой ране (та не гноилась, но даже чуткими целительскими стараниями Бааст не торопилась хоть как-то подживать) вернуло львицу в суровую реальность. Стояла теплынь — для начала весны странная, точно летняя — и из дальнего эльфийского княжества за лебяжьим болотом тянуло свежестью и лёгкой тоской. Рука саднила, в рыбацкой хижине не было ни водопровода, ни канализации (ну кто бы сомневался!), а вода в Агатуруше была холодной настолько, что стыли зубы. Есть приходилось одну только рыбу да хлеб, порой птицу или дичь — но редко, зверь сюда сам не заходил, а Сохмет не рисковала промышлять близ селений или форпостов, чьими бы они ни были. Словом, мир-то был далеко не сказка — просто впервые за пару последних дней жёлтый солнечный луч просочился над колючим хребтом Мглистых гор и пал прямо им под ноги.

– Рада видеть тебя в здравии, attû, — скуповато, но благостно улыбнулась война. К старику она успела привязаться, пускай и был он совсем человеком — хорошим и честным, но столь же уязвимым духом, как и все его сородичи.

Кони под рукой рыбака танцевали и взбрыкивали, прижимая уши и всхрапывая, идя злой пеной — Сахмис нахмурилась и вслед за ней помрачнела Бааст, протянувшая руку к кобыле. Высоки были лошади — выше тех, чьи породы остались в прежнем земном мире. Сохмет, стоило ей приблизиться, без труда угадала в мощной груди и крепком телосложении рыжего жеребца что-то очень родственное чертам строптивого Буцефала, любимого коня Александра Великого. Столь же буйный и непокорный, рыжий конь косил на неё глазом и жарко фыркал, уходя из под руки.

– Отче, не бешеных ли лошадей тебе свояченики продали? — Сохмет ухмыльнулась, втуе зная истинную причину лошадиной строптивости — Баст тоже уже догадалась, да виду не подавала.

– Доченька, видит небо, всю дорогу — тише воды, ниже травы, а тут как с поводу сорвались, — клятвенно заверил старый рыбак и с улыбкой смоля трубку на длинном мундштуке направился в сторону хижины неторопливым шагом. Сёстры и лошади медленно отправились следом, порой перебрасываясь странными взглядами поверх конских холок.

/ / / / /

– Баст, — тихо позвала Танцующую Сохмет. К ночи кони были рассёдланы и надёжно укрыты в приречном валежнике — от любопытных глаз подальше. — Ты про тачку зря шутила. Сложно в дороге придётся, раз… местная живность к нам так неровно дышит.

Убасте выглянула из-за покатого бока белой кобылы, что косила на новую хозяйку пристальным глазом и внимательно подымала уши, норовя услышать каждое слово неведомой речи.

– Слушай, ну не впервой же. Вспомни, как раньше было — тоже животные пугались. Были, конечно, храмовые кони… но тож была редкость!

– Баст, — упрямо возразила Сохмет, — У нас почти полсотни лиг пути и пустые сумки. Питаться будем подножным кормом, идти — степью, подальше от дорог и форпостов. У нас всего несколько дней, от силы — неделя на переход.

– Отчего ты так думаешь? — нахмурилась Танцующая, счищая пыль с лошадиной холки.

– Не знаю. Как дурное предчувствие. Словно мы задели какую-то струну и теперь сами себе глашатаи апокалипсиса, — Сохмет потрепала рыжего жеребца по гриве и тот недовольно всхрапнул, качнув головой вверх, — А ты глянь как они. Словно мы звери дикие.

– Мы и есть для них дикие звери, — занудно и тоном братца Тота парировала Баасет, — Ты так вовсе… крупная хищница, возобладающее звено пищевой цепи.

– Ой, всё.

– Отчего ж всё? — Бааст хитро ухмыльнулась, а затем смягчилась и вечерние сумерки средь ивового валежника озарились розоватым закатным лучом, — Не паникуй раньше срока, Сакхет. Пока всё идёт весьма гладко.

– То-то меня и тревожит, — Сохмет тихо цыкнула, — Так быть не должно.

/ / / / /

Что именно не должно было быть так, как было на самом деле, сёстры узнали уже поутру.

– Какие кони!? — Сохмет сдержалась и рокот львицыного рыка обернулся приступом сухого, очень невнятного кашля, перемежаемого сбивчивыми проклятиями на всех известных ей языках, включая многострадальный адунаик.

– Эльфийские, — скорбно возвёл очи долу рыбак, смотря на львицу снизу вверх, поддерживаемый мягкими руками Бааст, — А что, дочка, лучше лошадей ты здесь не сыщешь. Умные и резвые, выносливые — говорят, их табуны ведут в эльфийское княжество аж из-за хребта, с больших степей.

– То есть под эльфийским седлом они ещё не стояли? — настороженно поинтересовалась Сохмет.

– Не должны были, — деланно и с едва скрываемой гордостью сообщил старый пройдоха, — Я их выкупил у погонщика, лучших выбрал. Самых норовистых.

– Необъезженных, — пояснила Бааст, выразительно стрельнув глазами.

– Да пусть необъезженных, — тихо выдохнула Сохмет, — Лишь бы под эльфом не стоявших.

– Отчего ж в тебе столько нелюбви к nimîr? (Эльфийское племя), — адан сощурился, — Вы к ним в вотчину коней седлаете, а эва… Дружбы не водите.

– К эльфам? — удивилась Бааст, — Ты о гномах говорил, attû.

– Гномы — они в подгорном царстве. В Казаррондо, что под тремя пиками, где Багрянцев перевал да озеро семизвёздное невиданной красы, — менторски поправил Танцующую адан, — Они под горой. А окрест той горы раскинулось эльфийское королевство нолдор. Зовётся Эрегионом и эльфов там — тьма тьмущая, что немудрено.

– Почему-то мне кажется, что эти твои nimîr нам будут не рады, — буркнула Сахмис, затягивая подпругу на рыжем жеребце, нервно танцевавшем у привязи, — А уж с их лошадьми и подавно.

– Ну а как быть, Сохми, — тревожно глянул на неё рыбак, — Иль вы в обход Мглистых гор на восток пойдёте, через Рованионское ущелье? Тож много лиг к югу, через сёла да переправы. Здесь два перевала всего — Багрянцев, что через Карадрас, да Высокая тропа гораздо севернее — но и там земли эльфийские, никуда вы от них не денетесь.

– Коней у переправы… — Бааст покачала головой, соглашаясь с аданом, — Всё равно нам на восток надо. Крыльев у нас нет, а дорога одна.

– Тут караван ходит, — добавил Нарутар, — Большой такой. Вернее их несколько идёт с востока — уж не знаю как там у харадрим заведено, но порой они проходят береговой землёй и идут далеко на север, к великому Восточному тракту. Путь неблизкий, но всяко к востоку выведет. А бывает, караванщики идут коротким путём — через Багровый пик и гномье княжество. Эльфы их не жалуют и потому караванщики в городах не задерживаются — поторгуют денёк-другой с нолдор, а потом снимаются и бредут вдоль Сираннон к Казаррондо.

– И эльфы, думаешь, торгашей не проверяют? — Сохмет оперлась подбородком о луку седла, надавив ладонью на холку жеребца, рывшего острым копытом прибрежный чернозём.

– Какое, милая! — рыбак искренне расхохотался, — В ваших землях и впрямь люд друг другу не доверяет. Нолдор от караванщиков только отделаться поскорей спешат — детишки эльфийские местные блошиные цирки любят, а сами эльфы… Ну словом, не в ладах они с вастаками. Так что коль встретите караван — прибейтесь к нему, да и целы будете.

– Будь по-твоему, attû, — вместо сестры отозвалась Бааст, погладив неожиданно смирную и посёдланную белую кобылу по лбу, — Будь по-твоему.

/ / / / /

– Коль все эльфы такие же как их лошади, то я отказываюсь иметь с ними дело! — рявкнула, стиснув зубы Сохмет, натягивая повод и загибая конскую голову к земле — рыжий жеребец, грациозно пританцовывая на месте, уже не в первый раз за добрые полчаса норовил высадить войну из седла и поддавал крупом так, что Сахмис чувствовала, как хрустит у неё хребет и крошатся зубы.

– Ну-ну, спишем всё на то, что ты верхом не ходила со времён Первой Мировой, — расхохоталась Баасет, вполне уверенно держась в седле, особо не правя поводом. Отправлялись они налегке — лишь с водой, притороченной к сёдлам.

– По секрету скажу, nithil, я этих лошадей не без причины выбрал, — улыбнулся мудро Нарутар.

– Скажи, attû, что по характеру, — прыснула Убасте, наблюдая за сражением хищницы и тонконогой жертвы, уверенно отбивающей львице пятую точку упругой спиной.

– Вовсе нет, — рыбак стал чуть серьёзнее и с гор, кажется, потянуло стужей не до конца ушедшего февраля, — Иные бы кони вас не вынесли. Сами видите — вы почти на голову меня выше, nithilim, и в плечах шире. А я адан, я нуменорец, и никогда не был ни ростом мал, ни телом хрупок.

Сёстры переглянулись и даже Сохмет чуть приструнила красного жеребца.

– Я в городе был. В Тарбаде. Искал табун и погонщиков. Люди всякое говорят, — старик нахмурился, — Говорят, что спать тяжко. Говорят, что кошмары мучают. Говорят, что дети новорожденные в колыбельках помирать стали. Словно тень какая идёт с востока да севера. Вы истории этой земли не ведаете, а я ведаю — и не ту, что тысячи лет назад свершилась, а ту что сам прошёл.

– И что люди говорят, Нарутар?

– А люди говорят, что в эльфийской столице есть нолдо других краше и выше — во всём лучше. Говорят, поёт он — точно мир творит. Говорят, куёт — эльфы диву даются, гномы, подгорные мастера, глазам не верят.

– А что история? — Сохмет выпрямилась в седле.

– Прежде такое случалось несказанно давно, — тихо сказал старик, — И тень, и смерть. Но чтобы нолдор другим восхищались… В народе его кличут майа, мол, посланник божественный. Мол, прислал его Ауле эльфам, всё что в назидание — ковке учить, искусству высокому.

– Божественный… — эхом прошелестела Бааст.

– Именно, — рыбак кивнул, — И вот смотрю я на вас да думаю — вы и в плечах шире и ростом выше. Лица чернявые — нигде таких не видал! А одна — ну точно гномка, даром что сам Дурин Бессмертный тебе по пояс будет, дочка. Рисунки эти…

– Что думаешь-то, адан? — жестко оборвала рыбака Сохмет, — Вижу — не по нраву тебе слухи, что в людях ходят. А говоришь так, точно нас к тому же роду-племени приписать собрался.

– Как есть думаю — нездешние вы, — кони ушами прянули, а Нарутар сложил старые, но не утратившие ещё силы руки на груди, — А зла в вас не чую. А коль так, то и дороги вам доброй, miyât. Боги — они все разные.

– Верно, — неожиданно посветлела Сахмис, — Боги разные.

Бааст легко слетела с кобылы — порывисто стиснула старика в объятиях, нашептала что — едва слышно, Сохми, и та не разобрала — а затем столь же порывисто отступила. На груди у рыбака-человека жёлтой искрой блеснул золотой анкх на тонкой цепочке. Из-за хребта потянуло восточным жарким ветром да гулким набатом степей.

– Никому не показывай, — велела, — Ты его береги, он тебя сбережёт.

– Верное дело сестра говорит, — Сохми улыбнулась, ступая из-за плеча Танцующей, — Никому не рассказывай.

Война коснулась жёсткой ладони рыбака здоровой рукой и быстро начертила алой — не то глиной, не то краской, не то кровью собственной — багровое око Ра, солнечный символ. Иероглиф, точно водой ополоснутый, потускнел и теплом влился в человечьи жилы. Нарутар молча стоял и смотрел, глуповато улыбаясь и растерянно потирая руки, как темнокожие девушки забираются в стремена и трогают поводья, направляя лошадей к востоку.

– Идите на Карадрас! — крикнул рыбак вслед, — На три горных вершины!

“Nithilim…”, — Нарутар горько улыбнулся. Его собственных дочерей-близнецов великая седая река унесла с добрых полвека назад.

/ / / / /

– Многовато информации для последних часов, не находишь? — зевнула Сохмет, приподнимаясь на стременах — рысь у рыжего коня была до неприличия хороша и плавна, но вот с всадницей строптивое животное мириться никак не хотело, оттого многострадальный сохметов хребет за четверть дня пути натерпелся всякого.

– Ты про того, “майа” из эльфов? — Баст пустила кобылу чуть более резвым ходом, поравнявшись с сестрой. Степь была пуста и солнце на многие лиги окрест заливало ясной желтизной холмы с редкими вкраплениями скал. Горизонт был чист. — Да уж, та ещё неожиданность. Что-то подсказывает мне, что без руки Тёмного здесь не обошлось.

– Думаешь, Мелькор сам сюда явился и ждёт-дожидается нас в краю благих эльфов? — скривилась Сохмет.

– Мм, звучит абсурдно, — хмыкнула Танцующая, — С чего бы ему нас ждать?

– То есть, солирующий Тёмный в краю Светлых тебя не смущает?

– Ты его россказни вспомни. Тут всякий Светлый орде Тёмных фору даст, — беззлобно улыбнулась Бааст, — Или друже наш нам врал, не краснея.

– Вот в это я верю гораздо охотнее.

Кошки пустили умаявшихся коней шагом — те опустили головы и брели медленно, пока окончательно не встали. Здесь сёстры дали лошадям напиться и взяли под уздцы — солнце припекало в зените и мартовская степь казалось весьма летней. Часы пешего хода терзали ноги и голова звенела теперь чугунным колоколом, резонируя с мантрой-песней, тем самым чарующим зовом, что манил иноземок к северо-востоку. Жгло раненые руки. Сохмет нечеловечески жгло лоб — точно винт раскалённый вонзили прям повыше переносицы, как раз в то место, которого коснулся губами Тёмный Вала.

– Что там говорил Нарутар про Южный путь? — внезапно спросила Бааст, подняв голову и сложив ладони “козырьком”.

– Что к вечеру дойдём,отозвалась Сохми. Вечер пока наступал только номинально — сумерки не успели сгуститься и только солнечный диск перекатился по небосклону на западную половину. Дышать становилось немного легче, но в степи холодало, а синие дорожные плащи да лёгкая одежда — ни намёка на доспех! — от ночного мартовского мороза спасали чуть хуже, чем “вообще никак”.

– Боюсь уже. Дошли, — негромко и мрачно сообщила Баст, набрасывая на голову запылившийся капюшон и подтягивая седло на кобыле, — Вон тракт.

– Вот же дьявол!

– Не поминай всуе, — Танцующая хмуро глянула на то, как лихо взобралась в седло вскинувшегося жеребца Сохмет, — Давай припустим, авось не заметят.

Кони резво пошли бодрой рысью, и лишь когда до тракта оставалось меньше мили, сёстры подняли лошадей в галоп. Клубами взвилась сухая весенняя пыль под копытами, в ушах набатом загремело — словно то не поводья Сохмет отпустила, словно лопнула цепь, державшая рвущегося к востоку зверя и тот с места в карьер поднялся, подгребая под себя пыльную землю и выбрасывая вперёд когтистые лапы в гибком прыжке. Перед глазами поплыло, помутилось, подёрнулся горизонт туманной сумеречной пеленой — заволокло, точно, багрянцем, хищным наваждением, что в крови бьётся, а выхода не находит.

– Баст! — Сохмет порадовалась, что глубокие лазурные капюшоны, за сутки пути испылившиеся до насыщенно синих, укрывают их с головой — сама она чуяла, что не в силах себя сдержать, чуяла как мелодией-птицей под рёбрами бьётся-рвётся, танцует самое пламя и вырывается, пробивается дурным сном, истым обликом — львиной шкурой сквозь человечий лик. Кони захрапели.

– Патруль, — донеслось спереди хриплое и сдавленное дыхание сестры, затем она смолкла и мысль Убасте ввинтилась в голову напрямую — без слов и звуков, волной леденящего страха и подогреваемой скачкой паники.

“В карьер!”

Маленький гарнизон из полудюжины лошадей промелькнул по левую, больную руку, словно его и не было. Сохмет не успела разглядеть кем были всадники — она бы и не узнала, разве что угадала бы ощущением, но всякая чуйка перебивалась лошадиным нахрапом и биением сердца рыжего жеребца. Тот взмок и бока его раздувались кузнечными мехами, на солнце отливая кроваво-рыжей мастью. “Конь блед и конь рыж, какая ирония,” — промелькнуло было у Сохмет, но затем стало не до того — сердце пропустило удар и выровнялось с конским пульсом, а лошадиный полёт растянулся на долгие футы.

По левую руку, Сохмет чуяла это загривком, их нагоняла конница — и, по сути, уже неважно было, чьи знамёна правили тех лошадей. По резвости их аллюра Сохмет лишь успела прикинуть, что то совершенно точно были эльфы — больно быстро нагонял их патруль. Вначале они поравнялись и лишь полмили пустой степи отделяли пограничный гарнизон от припустивших карьером конников, затем расстояние уменьшилось и взмокшей спиной Сохмет ощутила, как упреждающе засвистели пущенные “в молоко” стрелы и зазвучали гневливые окрики.

Она припала грудью к лошадиной шее, поднявшись в стременах, и тревожно глянула на Баст — даже не на сестру, а её глазами. Мокрые бока седой кобылы отливали жидким серебром и лунным светом, та храпела, зайдясь пеной. И тогда Бастет запела.

Танцующая выпрямилась в седле и вскинула руки — вечернее солнце выхватило в тени капюшона ощеренную кошачью морду и горящие дьявольским янтарём глаза, столь же бешеные, сколь бьющийся в штормовом воздушном потоке дух их обладательницы. Она пела порывы ветра доносили до Сохмет лишь обрывки фраз на языке, давно забытом Египтом и египтянами, давно отзвучавшем под сводами храмов и утихшем в усыпальницах пирамид. Бастет пела и систр звенел в её голосе, словно самая тонкая струна, пронизывая мироздание и вплетаясь в ткань бытия, что верная нота. Бастет пела, угрожающе и запойно, впав в транс и беззащитно — стоит лишь лучнику её выцелить! — вскинувшись на конской спине. Под синим плащом трепетало дыхание пустыни и ревел ветер, рождая невиданное чудо — солнце, заалев, ложилось под копыта коней звенящей тропой, золотой лентой.

Удар-другой, упругий шаг карьером стал легче и животные забыли, что им нужно дышать — глаза их закатились, а алый путь указующим отцовским перстом, усиленным гремящим набатом чуждого оркестра, протянулся на лиги вперёд, куда-то к незнакомому пределу. Ни Бааст Поющая, ни Сохмет Воюющая не знали где кончается та тропа, что брала своё начало под копытами лошадей.

“НЕ ПАДЁТ ГОЛОВОЙ ВПЕРЁД…” — разливалось над головами. “… ЦАРСТВЕННОЕ ПЛАМЯ ОГНЕННООКОЙ И СПРАВЕДЛИВОЙ, РАДОСТЬ НЕСУЩЕЙ И ЖИЗНЬ ДАРУЮЩЕЙ…” — рокотало неизведанным словом. “ИМЯ МНЕ B Λ Λ S Σ T!”

Пронзительно свистнула стрела. Ритм сбился.

Эльфийской утончённой работы, бритвенно острая и изящная, точно столовое серебро, она вонзилась в рыжее плечо жеребца, вынуждая того пропустить шаг, затем другой, спотыкаясь и припадая на отнимающуюся ногу. Кровь из раны ручьём лилась под копыта, но конь исправно шёл, пусть замедляясь, по алой ленте божественного пути.

“ВЕЛИКИЙ КНЯЖЕ, ВЕЛИ ПРИБЛИЖАТЬСЯ СЧАСТЛИВО, БЕДЫ НЕ ЗНАЯ-НЕ ВЕДАЯ!”

Сохмет выдохнула, точно тончайшая сталь пробила не лошадь под ней, а безжалостно вгрызлась в её собственное плечо. Полыхнуло заревом львицыного гнева — прянувший вбок конь сбился было с тропы, но война натянула поводья — те резанули по незажившему ожогу и холщовая повязка, окрасившись кровью и размотавшись с запястья, осталась далеко позади. Сохмет, крещёная именем моровой целительницы, склонилась к лошадиной холке — петь она не пела, но шептала монотонно и вкрадчиво, не чувствуя ритмично ходящего под нею хребта.

Солнце клонилось к закату, а значит и покровительство ØТЦΛ сходило на нет.

“Я ЕСМЬ ГРОЗНАЯ, МНЕ ИМЯ  S Λ K H M Σ T!”

Вырванная из лошадиного плеча стрела блеснула серебром, и хлынуло из незакрытой раны багровое, горячее — обожжённой ладонью Нэсерт Исцеляющая закрыла дыру в конском плече, рыкнула неясно, тихо взбросилась, едва не скатившись под лошадиные копыта, когда жеребец пошёл резвее — и рана закрылась. Кровь запеклась, остановилась, и вновь закачало лошадиное сердце, забилось в жилах вином и солнцем — закатились глаза, раздулись потемневшие потом бока, а багровый солнечный путь вспыхнул красным илом, что разлившийся по весне Нил.

Сохмет перехватила зажатую в зубах эльфийскую стрелу — по ушам вновь резануло набатом галопа, переходящего в стремительный вихрь, звонким золотом систра вплелось в терзающий плащи ветер колдовское слово Баасет, воздевшей руки алому солнцу.

“… И ЗАЙМУ Я СВОЙ ТРОН, ЧТО ПО ЛЕВУЮ РУКУ, И СТАНУ ВЕТРОМ НЕБЕС, СТАНУ СТЕНОЙ ОГНЯ…”

Синий, бьющийся на ветру плащ жалобно треснул, когда Сахмис вытянулась в стременах, оборотившись львиной головой к преследователям — забилось шёлковой лазурной волной за плечами, захлопало сломанным птичьим крылом. Сплёлся в пальцах лепестком алого пламени гибкий лук — тетива золотом, крылья, что костра языки, — и серебряным сполохом легла к смуглой скуле ранившая рыжего зверя стрела.

— М Ы — Н Λ С Л Σ Д И Σ  Б Ø Г Ø В

Растянутый кровью залитыми ладонями лук зазвенел, запел скрипкой, рассерженным роем в дрогнувших пальцах завибрировала басовая струна тетивы — и лишь тогда, стоило рыжему жеребцу взмыть в воздух да замереть над землёй, стоило воспарить, — лишь тогда с солнечного изогнутого луча сорвалась оперённая пламенем, местью одетая сталь. Время застыло.

И снова пошло.

Музыка точно лопнула. Сохмет не оглядывалась — солнце садилось быстро и пеной шли загнанные карьером кони. В миле позади, где вонзилось в землю пламенеющее копьё, расплескав по степи пепел, мор да жадные языки багрянцевого костра, встали и заартачились эльфийские лошади, прядая ушами и припадая на задние ноги перед чернеющей полосой выжженной земли. В миле позади слышалась речь, но и та быстро растворилась в свисте ветра и храпе животных, сошедших с благословенной тропы.

– Бааст, — хрипела Сахмис, — С-с-сестра!

Напетая лента пути кончилась, стоило солнцу склониться к земле и спрятать свои лучи за нежданно выросшим взгорком. Вылетевшие на его хребет, сёстры и не думали останавливаться — кони взъярились и несли их дальше, к лагерю и шатрам, над которыми уж вились пепельной лентой языки вечерних костров.

Останавливать животных, значило лишиться ног — то, что рыжий жеребец и белая кобыла уже не встанут, было ясно как белый день. Эльфийская погоня отстала, и на кошек неумолимо надвигалась караванная ставка с серыми валунами дремлющих огромных слонов и пятнами цвета золота и бычьей крови — большими шатрами погонщиков, полными наложниц, рабынь и торговцев самых разных мастей.

– Бааст, — Сохмет едва ли могла приподняться над седлом — сестра и вовсе лежала на лошадиной шее, слабо цепляясь руками за светлую гриву.

Бааст Поющей, соткавшей их избавление, досталось намного больше.

/ / / / /

Кони пали под ноги караван-баши.

Тот оказался юношей, вернее молодым человеком, тонким как тростник и упругим как плеть. С насурьмлёнными очами, старший по лагерю выглядел грозно и самую малость похоже на жилистую монгольскую бабу. Сохмет искренне бы расхохоталась, кабы могла.

Кони рухнули, не озаботившись всадниками — рыж и блед, лошади просто легли, не останавливая бега, точно все жилы и мускулы, все кости в могучих телах разом исчезли или размякли сырой бумагой. Сёстры скатились в степной ковыль с мокрых холок едва живые — Сохми, кажется, была ещё в здравой памяти и видела, как снимали со спины белой кобылы тонкое тело Бааст Убасте, урождённой дочери Ра.

В степи начиналась ночь и звенела медь. Вилась на лагерем восточная мелодия, пеплом и золой плели витиеватый рассказ уголья костра. В мартовских сумерках пахло жареной кониной и текла неспокойным, горластым ручьём восточная речь. Здесь было весело, танцевали женщины и грубо хохотали мужчины. Здесь плакали дети, рождённые в переходе от обмелевшего моря Рун к Рованиону, а оттуда прибрежной полосой к руинам Белегоста и лишь затем к Ост-ин-Эдилю. Здесь было тепло и плескалась жизнь.
 
А в музыку над долиной вплетался тонкий горестный мотив — и тогда неизменно смолкали детские и женские голоса, стихали всякие иные песни. Мартовская ночь полнилась морозом и холодом, ощущением тени, нависшей за спиной. Едва слышно звучал напев — смертные его и вовсе не слышали ухом, лишь разбивались на стайки, а после расходились в шатры. Несмертные крутились под тонкими покрывалами, сбрасывая с горящих лихорадкой лбов целительские руки — до того звенящей струной, резонирующей со святыми сердцами отзывалась внутри лебединая песнь.

Над зеркальными водами Кхелед-Зарам зажглась Одинова колесница — созвездие Валакирка, венчающее семью огнями корону Дурина.
[AVA]http://i.imgur.com/yAkLfPO.gif[/AVA][NIC]SΛKHMET[/NIC]
[SGN]i — B Λ T T L E. my roar meant slaughter. what did you expect from the goddess with the animal head?[/SGN]

0

4

https://i.imgur.com/hnvCabk.gif
III.

СКВØЗЬ СТОЛΣТЬЯ И ПЕЧΛЛЬ СЛЫШУ ТИХИЙ ГØЛØС ТВØЙ
▁▁▁▁▁▁▁▁▁▁▁▁▁▁▁▁

К эпохе господства эрухини — любимых детей Эру, что в Арде зовётся Илуватаром, — о землях далеко к востоку и югу, особенно о тех, что раскинулись за пределами Эндорэ, знали немногие и немногое. Срединный материк стал прибежищем и для Первенцев Всеотца — квэнди, великое множество которых расселилось по лесам и равнинам по обе стороны от могучего хребта Мглистых гор; и для эдайн — Пришедших Следом, второрождённых, и оттого вечно непонятых народов людей. К началу Второй эпохи мир изменился — сменилось течение рек и пали в небытие морских пучин великие земли Белерианда, истерзанные Войной Гнева. Не дано было людям прозреть того, что свершилось задолго до катаклизмов конца Первой эпохи — ни падения светоносных Древ не видели эдайн, ни первой весны Арды… Но солнце.
_
Солнце возжигается алой зарёю далеко на востоке. Солнце — отчий взор для рода людского, ибо эдайн рождены с первыми лучами светила, — Солнце, точно по взгорку, подымается над высушенным хребтом, в землях по ту сторону Восточного моря — непостижимого и далёкого. Оно облизывает горячими лучами золотые Стены — пустынный край, выжженный и опалённый до самых костей мира, не знающий иной жизни кроме неоттенимого Света, — а затем выкатывается на небосклон и медленно, ведь Солнечной Ладьёй по-прежнему правит облечённая истым пламенем майа Ариэн, плывёт по неизменному пути, огибая воды Ульмо и играя в его волнах лучиками золотисто-жёлтых рос и вёсен. Величественное и вечное, Солнце плывёт на запад — к Валинору, освещая покатым боком таинственные тёмные земли Заокраинного Юга и Срединный край — пристанище эльфов, людей и тварей самых разнообразных в своей принадлежности. Затем оно скатывается в объятия благословенного Амана и окрашивает последние мгновения своего исхода ярко-розовыми, багрянцевыми и лиловыми тонами заката.
_
Люди востока, — истерлинги, ещё называющие себя вастаками, — потомки Второго рода людей, пробудившиеся в славном краю Хильдориан с первым рассветом Арды. Они по праву называют себя сыновьями Солнца, пускай на тысяче их языков это самонаречение звучит весьма различно — ибо кожа их смугла и загорела, а более всего предпочитают они жар дневного светила — неумеренный и знойный настолько, что у бледнокожих эдайн ломит кости и плоть в краях, где истерлинги чувствуют себя бодрыми и полными сил. Дети пустынь и равнин, дети страны Рун — у них никогда не было единого правителя и цельного государства, ибо всякой организации предпочитали они кочевничество, торговлю и тесные клановые связи. Падки они были во Тьму, эти солнечные сыновья востока, и легко поддавались уговорам да льстивым речам Мелькора, что неизменно следовал за младшими детьми Эру с самого их пробуждения в Арде. И потому, разумеется, в истории Срединного края народам востока и юга, что много позже назвались харадрим, роль была уготована мрачная и губительная.
_
В любом случае, никогда не знавшие высокой культуры и тонких искусств, не водившие близкой дружбы с эльфами всех родов и сословий, а потому легко доверившиеся единственному привечавшему их Отче — Морготу, вастаки всегда были просты душою и падки на роскошь. Знававшие в юности лишь строгое воспитание и жестокую длань мессира, в зрелости дети востока склонялись к неумеренности и алчности — любили они красивых женщин, блестящие камни и сплавы, ценили мягкие ткани и перины, каких не сыщешь в походных шатрах. Не меньше (а может и больше) других желали они процветания и власти, ибо воспитывались рукою Чёрного Врага мира и всякую его ложь принимали как учение. Во времена расцвета тёмного Севера вастаки переняли у своих покровителей многое, но далеко не всё — не знали они ни истинных свойств металлов (среди которых более других почитали золото и умели окрашивать его разнообразными присадками, создавая поистине красивейшие, пускай и весьма простенькие безделушки), ни таинств песен (которых истерлингам было известно немного, хоть петь они и любили, ибо всё в Арде было пропитано песней), ни политических интриг и высоких наук.
_
Что весьма закономерно, сыны Солнца были отменными воинами — действительно искусными и вселяющими животный ужас в сердца своих противников, ибо искусство войны было для вастаков единственной доступной грамотой. С младых ногтей сыновья кочевников воспитывались в воинской аскезе, а после заступали в услужение Тёмных господ. Они вели войны сколько себя помнили — не против кого-то, а порой даже и не за, а попросту ради войны. Вне битв и сражений народы востока хирели и чахли — солнце, что текло жарким ядом по их жилам, питая могучие медные сердца, словно истекало из тёмных глаз солёной водой, выветривалось, обращая воинов пустыни в безжизненный камень.
_
К началу нового времени отгремели великие войны и утихла слава легенд, но среди народов востока, давно разбившихся на мелкие кланы и племена да растерявших величие прежних, объединённых Тёмной Волей каганатов, так и бытует легенда, что воины, каких в славном бою покинула жизнь — от острого ли клинка, от пламенеющей стрелы ли — обращаются пустынным песком аль соляными столбами, из тех, что жуют mûmakil на долгих полуденных стоянках. Ходит средь погонщиков поверье, что ветры богов разносят этот песок на многие лиги окрест и бережно влекут его за море неведомыми птичьими тропами, в те золотые земли, где отдыхает на рассвете отец-Солнце.

△ △ △

Солнце пламенеющим в алых одеждах диском облизнуло край Мглистых гор и разревелось за клыкастым хребтом, раскатилось багрянцем львиного рёва. Рассвет занимался над долиной — рассвет тем утром был цвета бычьей крови и кармина, цвета красного стяга, алой парчи, что полоскалась ветром в звенящей глубине прозрачных небес. Ставка каравана, разбросившая свои цветастые шатры глубоко на равнине неподалёку от предгорий туманного кряжа, ждала первых лучей солнца в молчании, какое виснет над рекой в самый смиренный предрассветный час. Степь дремала.

Караванщики издавно подымались с первым солнцем — по утренним сумеркам они поили коней и слонов, чистили сбруи, проверяли упряжи и выбивали ковры, служившие кочевникам постелями и одеялами. На сей раз ставка не снималась с места — караван, преодолевший несколько парасангов за один бросок, теперь остро нуждался в отдыхе. Утомились титаны перехода — великие юго-восточные слоны mûmakil, из сил выбились люди, пали лошади — их, тех самых, что не вынесли похода, караванщики аппетитно жарили на кострах, не погасавших ни ночью, ни днём. Их жёсткое, сухое мясо вялили на холщовых плоских крышах убогих сараев безродные и угнанные в неволю тощие рабы, их хрящи и кости шли на грубые поделки и безделушки, какие раздаривали малолетним смуглолицым детям и какие расходились лучше тончайших шелков да золотых серёг среди крестьянского населения Срединного края.

Над степью разливалось красное — рассвет теснил нависающую грозной пастью, чёрную тень Мглистых гор. Гулко зазвенел металл, стало жарко — в ставке принялся за дело кузнечных дел мастер, приземистый вастак с клочковатой седой щетиной и угрюмым лицом. Тихо заржали стреноженные лошади, зафыркали, а вслед за ними зашевелились слоны, сотрясая ленивыми шагами каменистую почву на мили окрест. Заплакали разбуженные шумом дети и поднялись женщины, наполняя ставку перезвоном мелодичных голосов. Рабов выгнали из сараев на краю лагеря на дневной промысел — кто-то удил рыбу в реке, кто-то мастерил новые упряжи, кто-то точил гнутые ятаганы и стрелы.

В звон стали о наковальню незримым мотивом вплёлся медный перестук конской рыси — всадников было не меньше десятка, но шли они лёгким аллюром, не терзая ни животных, ни собственные спины. В едва ли проснувшейся степи их изысканная косая вереница казалась литой цепью чистого серебра. В утренней мгле к караванной ставке истерлингов бодро приближались эльфы.

/ / / / /

Вязкая степная ночь стыла над головой тёмным куполом — он оставался по ту сторону воображения, усыпанный хрустальным крошевом звёзд и искристыми поцелуями небожителей, гудящий рабабовой звонкой нотой и тёплый, несмотря на опоясавшие небесные сферы мартовские ветра. Те стрибожьей колесницей прорывались из-за спины Мглистых гор и ярились неведомыми волнами в долине, играя багровыми стягами и алыми знамёнами восточного племени.

Вязкая степная ночь оставалась по ту сторону сомкнутых век — Сохмет не ведала спит ли она, али бредит, али то утро уже наступило. Глаза засыпало красным колючим песком и те неимоверно слезились, смыкались и соль смеживала ей веки, слепляла ресницы, лишая зрения. В своей лихорадке, утонувшая в чертогах сна и беспамятства, Сахмис внимала языкам костра, ставшим крыльями карминного ветра — накатывало от самых стоп тягучей медной волной истомы и священного трепета, разливалось под грудью солнечным заревом… Кровавый бок пламенеющего светила катился по окрашенным в багрянец дюнам, шурша острым песком и неизменно кренясь к востоку, что за солнцевым брюхом был холоден и тёмен, точно отрезан от бытия хрустальной стеной неприятия. Солнце шатко ползло, подминая под себя вуали песчаных бурь, и так и норовило ухнуть в непроглядную чернь востока по ту сторону мироздания — чрево его было объято языками огня и раскалённою лавой, свернувшейся и застывшей причудливыми змеями вихрей.

Поначалу война не осознавала себя, но вот в вязкий гул этнического барабана и бамбукового мизмара вплелась тончайшей серебряной нитью нездешняя мелодия — чистая и прозрачная, едва слышная, она заглушала звон струн сетара и медное пение сагат, ломала размеренный ритм дэфов и таблы, перемежая грозное взрыкивание солнечного марша с невероятной тоской, редкими каплями вытекавшей из жил, точно самая жизнь… И тогда Сохмет увидела себя — крохотное смертное тело, почти подмятое под ненасытную утробу кроваво-красного Солнца, — она казалась незначительной и чрезвычайно конечной. Лёгкие спёрло невиданным доселе жаром, засушило в горле и, кажется, пустынный песок потёк по жилам заместо крови, царапая её изнутри тысячами острых когтей.

“Бам!”, — гремел набат солнечной песни, разносился треском в иссохшей до белых костей грудине, — “Бам! Бам!”

Ему вторила хрупкая мелодия, отнимавшая волю и забиравшая силы — прямо в уши она лилась с севера, терзая струны души точно ласковые пальцы похоронной арфистки.

“Бам! Брррам!”, — рычало солнце и давило, накатывало на виски, медно дышало в спину. Так и захотелось расправить крылья, вскинуться-взброситься, как бывало делал жилистый смуглолицый Гор, освободиться да камнем рухнуть прямиком в объятия переливающихся розовым, багровым и терракотовым песков, захлебнуться кармином и амарантом на грани ночи и дня, где, вытянувшись в чёрную тетиву, тенями вырывался из-под ржавых барханов Город с плоскими крышами, медными колоколами, узкими улочками…

/ / / / /

“Умммбаррр!”

Сохмет просыпается, точно речной водой окаченная. Далеко не сразу приходит осознание реальности происходящего, а несколько позже в ватные, похолодевшие конечности возвращается жизнь — Сахмис пытается разомкнуть болезненно зажмуренные веки и встречается взором с ядовито жёлтыми солнечными лучами. Светило немилосердно бьёт прямо в глаза и слепит, выжигает радужку, в пепел стлевает всякие мысли. Войне неимоверно хочется свернуться обратно в клубок и очутиться где-нибудь близ измельчавшего русла Агатуруша, а ещё лучше в собственной постели где-нибудь в Кайро или в Индианаполисе, или где-нибудь ещё, — пускай даже в старом, разваливающемся фургоне, — лишь бы подальше от ядерно-жёлтого жгучего рассвета.

Её о чём-то спрашивают и резко трясут за плечо. Вяло сопротивляющаяся цепкой хватке, Сохмет не понимает языка, пусть даже в зверином порыкивании чуждого наречия ей чудится что-то от османов и арабов, от турков.

اين انا؟ (Где я?), — выдыхает, — من أنت ، الأم ؟ (Кто ты, мать?)

Калфа налилась киноварью, точно собиралась вскипеть глиняным чайником, поставленным на огонь. Невысокая и полная, эта вастачка обладала резким звенящим голосом и была непомерно огромна в груди и бёдрах. Толстая, смоляно-чёрная коса сворачивалась в причудливого змея на макушке, а слегка раскосые, густо насурьмлённые глаза смотрели строго и покровительственно. Калфа упёрла руки в могучие бёдра и что-то рявкнула двум девицам помоложе — только теперь, когда Сахмис смогла сориентировать себя в пространстве, она осознала, что в шатре (а это вне всякого сомнения был огромный шатёр гарема, разбитый парчовыми занавесями, коврами и бумажными ставенками на отдельные зоны для рабынь и наложниц) кипела жизнь и сновали в густом, затхловато-пыльном воздухе девичьи фигурки.

– Вставай! Вставай-вставай, давай, подымайся, — торопливо и с резким восточным акцентом молвила вастачка-управительница, подзывая девушек с кувшином горячей воды. Две другие, покрепче, подхватили Сахмис под руки и поспособствовали выполнению строгих наказов калфы — вначале осоловевшую войну раздели догола, а затем велели опуститься в бадью, от которой парило травами и маслами. Тупо и безропотно подчинившись, львица наконец осознала, что вводит её в подобный медитативный транс — откинувшись на лопатки и запрокинув назад голову, позволив мягким рукам человеческих женщин гулять по тёмной коже, война уловила в воздухе сладковатый аромат. Где-то под самым потолком шатра курился сизой струйкой тонкий дымок, прорываясь из серой завесы, укутавшей парчу и бархат, — то был мак или что-то очень похожее на него, поскольку от сладкого запаха мгновенно тяжелела и наливалась свинцом голова, туманились мысли.

Лениво вытянувшись и по самый подбородок уйдя в мутную, молочную воду, Сохмет созерцала, как мимо бадьи шествует траурная процессия из трёх наложниц, поддерживающих под руки четвёртую — та тихо-тихо сдавленно рыдала и слабо переставляла ноги, всхлипы её чудились на самой грани сознания. Сахмис уловила в воздухе солоноватый железный привкус, неизменно сопровождавший всякую бойню — пахло кровью, едва пролившейся, свежей. Не придав тому значения, война погрузилась в себя, прикрыв глаза — спину и плечи, расцвеченные дивными узорами витиеватых татуировок, омывали три пары женских узких ладошек, то и дело испуганно или любопытно замиравших, стоило им за витой руной рисунка натолкнуться на след старого шрама. Самой Сохмет чудилась эпоха задолго до превентивных войн и кафе-бистро доступного питания. Ей вспоминался Египет и Мемфис, вспоминался Львиноград, Леонтополь, что возвышался над нильской дельтой одним краем, а другим врезался в красноватые дюны подступавшей пустыни. Войне чудились крутые бёдра темнокожих мемфисских служек, одетых мужским льном схенти и умасливших тёмные груди гранатовым соком, ей грезились оранжевые от хны ладони и золотистый звон храмового систра, ленивые львы на ступенях святилища и огромные, в два обхвата, медные чаши, похожие на щиты, полные тёмной родниковой водой напополам с молоком и кровью.

Солёный железистый запах вернул львицу к реальности. В густой атмосфере сераля привкус соли и железа, стали казался совершенно неуместным. Здесь могло пахнуть потом и благовониями, опиумом, тминным мылом, но никак не кровью и сладковатой гнильцой, какая неизменно преследует кочевые лазареты.

– Что с ней? — тихо поинтересовалась война у одной из девушек, что разбирала влажные пряди львицыной гривы, бережно пропитывая каждый локон пряным маслом, в котором ясно угадывался перец. Та робко оторвала взгляд от собственных рук и непонимающе качнула головой. Тогда война припомнила оттоманское наречие и вплела в адунаик давно забытые слова мёртвых языков: — ما حدث مع هذه الفتاة ؟ (С ней что стряслось?)

Израненная (а она совершенно точно была бита — не то жёсткой солёной розгой, не то шипованной плетью) девица содрогалась в медной бадье у противоположной стены шатра. Сохмет не успела разглядеть её лица и ран — калфа поспешно задёрнула парчовую занавесь, оставив Сахмис в полутьме и любопытстве, которое не замедлила разрешить наложница, что разминала войне плечи.

– Хатияр-джарийе провела ночь с баши. Тот после эльфского визита недобр больно.

– Эльфы? — Сохмет повела головой, затем слегка передёрнула плечами и одалиска смутилась, а её товарка, что разбирала неровно стриженую сохметову гриву, тихо хлопнула подругу по бедру, призывая говорить потише. Тень калфы промелькнула за парчой, скрывавшей израненную джарийе от чужих взглядов. Очевидно отдельного лазарета для женщин в ставке не было, потому лечили рабынь и наложниц там же, где содержали остальных девушек.

– Эльфы, да, высокие, — охотно отозвалась девица, — Они прибыли на новое солнце, через две ночи после того как вы снизошли, госпожа.

Сохмет дёрнулась — “вы” прозвучало двояко. В памяти моментально вспыхнула погоня и распластавшаяся по лошадиной холке сестра, обессилевшие пальцы, выпустившие седую конскую гриву, запавшие глаза и тени, залёгшие на лице Танцующей — резануло по памяти булатной сталью: звенящая тропа меж степных холмов и нависшие распахнутой жаркой пастью клыки Мглистых гор, полыхающая стрела в пальцах, опалившая скулу оперением ястребиного хвоста, и разлившееся по земле масляное пламя, ослепительный С В Σ Т отцовских одежд…

– Вторая. Я была не одна.

– Вторая госпожа уже отдыхает, — раболепно и тихо откликнулась вастачка. Ей было не больше шестнадцати и она была тоща, словно не ела несколько недель.

– Сколько солнц закатилось… с того как мы “снизошли”?

– Четыре полных солнца и одна ночь. Вы долго спали, — наложница запустила тонкие пальцы в корни пересушенных солнцем волос войны и та не сдержала утробного ворчания, сползая ниже в бадью.

– И почему же ты со мной разговариваешь? — она ухмыльнулась, слегка ощерившись. Весть о том, что Бааст жива и невредима (по крайней мере теперь Сакхет смела на то надеяться) вселила в львицу прежнюю наглость и ленную самоуверенность.

– Ну так… Как же, гуруш-хатун? Вы же спрашиваете…

– А старшая?

– Старшая сердится, — честно отозвалась одалиска, — Но так то она сердится, только если заприметит. А она же не заприметит, верно, госпожа?

– Верно, — белозубо осклабившись согласилась война, — Как ты назвала меня?

Гуруш-хатун, моя госпожа.

– Не зови так. Есть имя. Сохмэт.

/ / / / /

– … Выходит, местный баши — самовлюблённый идиот и жестокий сатрап, истязающий девчонок в дороге. Мало того что рабынь калечит, он ещё и караван не щадит, — тихо рассказывала Сохмет, склонив голову и едва слышно позвякивая яшмаком, изукрашенным мелкими медными монетами. Полупрозрачная вуаль скрывала слова за звоном, но едва склонившаяся к сестре Баасет ясно могла различить каждую интонацию войны. Слов неместного наречия, каким меж собой переговаривались сёстры, в гареме не понимал никто.

– Да, мне Афият-калфа рассказала, что баши гнал караван три парасанга кряду, останавливаясь только у ручьёв — воды хлебнуть, да лошадей сменить. Пол-табуна за луну загнал до смерти, — отозвалась Бааст. Подведённые тёмной сурьмой глаза Танцующей блеснули дьявольским янтарём поверх чёрной вуали, скрадывающей черты лица. Новые одежды “солнечных хатун” отличались пестротой и небрежностью — за всем стремлением к роскоши, какое заметила у кочевников Сохмет, они так и не знали сложных фасонов и какой-либо витиеватой техники украшения нарядов. Очевидно, что восточные караванщики в Срединном краю были далеко не самым развитым племенем.

– Калфа? — война нахмурилась, — Погоди, та полненькая с голосом как у корабельной сирены? На меня она смотрела так, словно сожрать хотела.

– Ты просто не нравишься людям.

– С чего бы это?

– Не отвлекайся, Сакхет. Афият рассказала, что местный баши — сын предыдущего караванщика. Отец его не пережил зиму у Белего… Белериа… Тьфу, словом, скончался баши зимой во время стоянки у каких-то гномьих руин. Поскольку сын баши приходится племянником султану этого народа, караванщики назначили его старшим по лагерю до перехода за горный хребет.

– Но караван-баши — должность, которая не передаётся по наследству, — Сохмет воровато глянула за спину, где колыхнулся бархатом и золотом расшитый ковёр, а затем потянула сестру ближе к себе, — Отродясь не было такого.

– Ты путаешь знакомых тебе осман и арабов с местными, — запротестовала Бааст, — Это во-первых. Во-вторых, что-то подсказывает мне, что это не “караванщики”, а мальчишка сам себя назначил. Говорят, он вздорен и властолюбив.

– Очевидно.

– …И жесток.

– Он сечёт наложниц. И, кажется мне, не только сечёт. Бабий шатёр провонял кровью и загноившимися ранами, — Сохмет понизила голос, — Ты же учуяла опиум? Он не только скрадывает запах лазарета, это, почитай, универсальная анестезия.

В застоявшийся смрад шатра ворвался порыв свежего степного воздуха. Солнце подымалось над долиной всё выше, и ветер нёс с Гватло запах весны, а с гор — морозное дыхание тающих ледников. Приподнявшийся бархатный полог впустил в багрянцевое чрево палатки Афият-калфу. Только теперь Сохмет различила возраст на этом нечитаемом восточном лице с блестящими глазами и вечно сжатыми в напряжённую линию губами — управительнице гарема было не больше тридцати пяти, но солнце и кочевая жизнь нещадно состарили её и вастачка казалась много старше своих лет. В ней читалась сила и стать фаворитки — Сохмет могла бы прикинуть, что некогда эта громкая женщина была любимой наложницей шаха, но не понесла от него детей, а потому так и осталась на должности хазнедар — старшей среди обитательниц сераля.

– Вы двое, — начала Афият, угрюмо смерив взором сестёр, замотанных в слои воздушной газы и цветастой парчи, пёстрые шелка, перетянутые небрежными обрезками пятнистых шкур, что органично вплетались в варварские одежды, — На выход.

Те уж было переглянулись и собрались подчиниться, когда калфа перехватила Бааст и Сохмет за руки повыше запястий.

– О чём бы вы тут не шептались, хатун, зарубите себе на носу — баши может и дурак, но за свою собственность будет биться, как лев. А вот его гости только повода ищут — как баши с караваном со своих границ спровадить, али как найти тех “демонов тьмы да пламени”, что пожгли своею яростью благие земли Эрегиона, — Афият сжала пальцы крепче и Сохмет едва ли сдержалась, чтобы не выкрутиться из цепкой хватки калфы, — В глаза не смотрите. Ни баши, ни высоким. И не говорите — за вас всё скажут. Сделайтесь хоть на миг не гордыми демонами, а девочками, которых отец за мешок рожна продал.

/ / / / /

Тощий жилистый юноша — о, он был даже моложе, нежели показался Сохмет тогда, при первой встрече в ночных сумерках, — о чём-то яростно переругивался с высоченным созданием, закованным в светлые латы, точно броневик в панцирь. Не лишённый исконно восточной грации, с угольно-чёрной, развевающейся на ветру копной, юный караван-баши казался смешным подобием серебристого нолдо, чьё присутствие слепило и оглушало, как всегда бывает близ богоподобных. Этот был явно высоких кровей — каждый его жест лучился внутренним светом, каждое слово звенело не приказом, но туманной мудростью, — и даже самые броские из гаремных красавиц на сим поле боя казались безнадёжно проигравшими — низенькими, чересчур коренастыми и облечёнными излишне материальной плотью.

Гарем вышел и построился — все девушки здесь были примерно одинаково небрежны в выборе нарядов, лишь пару особо дородных фавориток отличало обилие парчи и шелков. Девушек, столь же высоких, как египетские сёстры, среди трёх десятков наложниц попросту не сыскалось — калфа грамотно втиснула Бааст и Сохмет с краю дальнего ряда, совсем близко к вооружённым ятаганами евнухам, наказав слегка ссутулиться, чтобы не выбиваться из общего ряда красавиц, завёрнутых в броские ткани.

Демоны! В гареме! Демоны-валараукар! В кочевом гареме! — баши топнул ногой и расправил плечи. Мальчишка с гордым подбородком и резкими, острыми чертами лица, он наверное и впрямь происходил из знатного рода и казался атлантом для людей своего племени, но эльф, несмотря на всю восточную стать баши, был разгромно выше на голову. — Я отдам обоз даром, коли ты, нолдо, покажешь мне валараукар-женщину!

Нолдо молчал — не то спесиво, не то попросту пережидая приступ восточного гнева. Горячая кровь арабов и осман ярилась спонтанно и столь же спонтанно утихала, коли не подогревалась смертельным оскорблением. Сохмет не знала сойдёт ли эльфийская подозрительность за огульный вызов, но втайне сильно на последнее надеялась. Эльф войне не понравился сразу, ещё меньше львице пришлась по вкусу почти дюжина таких же серебристых бойцов на светлых лошадях, маячившая за квэнди.

– Ну, иди, нолдо. Ищи своего демона, — прокаркал баши и щёлкнул пальцами. Ряды евнухов с копьями и ятаганами разомкнулись, являя взору посторонних обитательниц гарема и рабынь на продажу — одинаково невзрачных и неброских, укрытых тканями по самые глаза.

– Двух, — педантично заметил гость ставки и окинул взглядом нестройные ряды восточных наложниц, после чего вымолвил, констатируя очевидное, — У них у всех скрыты лица и тела.

– И? — мальчишка хмыкнул.

– Мои воины говорили о темнокожих демонах с пламенеющими очами. Они были высоки и уверенно держались в сёдлах.

– Если хочешь взглянуть на их лица, — вкрадчиво и опасно прошелестел баши, — Тебе придётся купить их, эльф. Мои женщины не обнажают себя перед чужаками и не смотрят в глаза мужчин, которым не принадлежат.

Нолдо смолк на некоторое время, а Сохмет едва ли смогла скрыть победоносный оскал — мальчишка-караванщик был хорош, даже слишком хорош, даром что славился дурным норовом. Не будь Сахмис собой, она бы и не поверила сразу, что мальчик-баши — тот, кто способен бездумно поднять плеть на наложницу.

– Твои женщины не обнажают себя, потому что не желают показывать побои и раны, нанесённые им заботой каганата, — внезапно отмер нолдо, и Сахмис почти услышала, как скрипнул зубами баши — всё мгновенно встало на свои места. Эльф скользнул взором по Хатияр, смиренно опустившей голову в первом ряду джарийе, и отвернулся, — Мы дозволим каравану войти в город и дозволим вам торговать. Если среди твоих людей, Джучи-баши, найдутся тёмные демоны, мы заберём их, а тебе позволим с миром уйти через перевал.

– А если я откажусь отдать вам кого-бы то ни было из своих людей? — голос баши пророкотал осипше и зло. Эльф улыбнулся.

– Ты знаешь ответ, истерлинг.

Нолдо легко взобрался в седло и караван-баши скривился — теперь ему приходилось смотреть на Перворожденного, задирая голову и щурясь на слепящее солнце. Вместо прощания, эльф кивнул и пустил коня шагом, затем поднял в рысь, и следом за ним тронулась с места десятка окованных серебром эрухини. Выстроившись такой же тонкой, косой вереницей, какой пришли сюда, посланники Ост-ин-Эдиля растворились в степном мареве, растаяли, точно и не было здесь караула, пришедшего за двумя порождениями Тьмы.

△ △ △

Ост-ин-Эдиль встречал караван белоснежным блеском стен и изысканными шпилями города-птицы, города-лебедя, грациозно воспарившего над устьем Сираннон и Гландуина. Вереница восточных обозов должна была пройти через столицу эльфийского княжества насквозь, по двум мостам. Лишь тяжеловесные старые слоны пересекали реки вброд неподалёку от города, поскольку вереница титанов наверняка бы нанесла столице непоправимые разрушения. Маленький слонёнок, пятилетний подросток-mûmak, обряженный цветастой упряжью и яркими шелками, раскрашенный сухими красками, входил в эльфийское обиталище наравне с обозом и конями, несущими разнообразный товар, — слонёнок был цирковой забавой и неотъемлемой частью восточных игрищ на главной торговой площади лебяжьего оплота.

Вастаки везли самые разнообразные вещи — в степи караван растягивался на полтора парасанга и самым сердцем его были, разумеется, обозы, гружёные драгоценностями и шелками, гномьими поделками и рудой из руин Белегоста. Здесь же можно было найти разнообразные масла и пряности, снедь и лакомства, семена цветов и растений, никаким ветром не доносимые до Эрегиона с южных берегов и равнин. Слоновую кость, рабов и женщин, золото и медь, бронзу и серебро, парчу и бархат, ценное дерево везли с собой восточные торговцы. Охрану каравана наполовину составляли евнухи, наполовину воины хазарапата — искусные в бою меднотелые копейщики и лучники.

/ / / / /

– Ты как? — голос Бааст прозвучал неуверенно и встревоженно. Сохмет скривилась, не разомкнув век, затем приподняла руку и коснулась своей грудины. На рёбрах, где прежде раскидывала изысканные, точёные крылья мать Исида, выбитая дивным узором татуировки по тёмной коже, теперь красовалось нелицеприятное кровавое месиво. Можно было различить, как повторяют линии рисунка неровные глубокие порезы, нанесённые вастачьим кинжалом и немилосердно кровящие даже под регулярно сменяемыми повязками.

– Как дерьмо, — предсказуемо отозвалась Сохмет. Тело испытывало Б Ø Л Ь — это немудрено, в прежнем мире это даже стало чем-то обыденным, — но здесь ощущения обострялись и пытка караван-баши оставалась пыткой даже для божественной сущности Сахмис. Благо, болело только тело, к которому война прикипела на всех уровнях бытия, но которое имело свойство исцеляться со временем. Это означало, что пройдут семь солнц, луна обновится и выйдет свежим серпом на звонкий небосклон, и тогда порезы затянутся, изживут себя, растворятся на шкуре будто их и не было. Напротив дело обстояло с ожогом, оставленным Тёмным Вала, — тот не заживал со временем, а теперь, вблизи эльфийских стен, начал нестерпимо пульсировать огнём, отчего Сахмис хотелось отрубить себе руку по самый локоть, лишь бы избавиться от метки, благостно дарованной отступником.

– Мы можем пойти через брод с погонщиками, — робко предложила Танцующая.

– Чтобы на одиноких женщин из восточного каравана, никогда не покидающих стен родного гарема, обратил внимание первый встреченный караул? Клёвый план.

– Но в городе.. ты же слышала. Нас повяжут вдвое быстрее, — возмутилась Баст.

– Зато! — Сохмет рывком села, сглотнув шипящее проклятье, и принялась туго бинтовать следы султановых забав, — Зато сколько разрушений мы успеем учинить! Помирать — так с музыкой.

– Сохмет! Ты отвратительна!

– А вот и нет. Признаться, мне уже надоело плясать под дудку этого пацанёнка и терпеть его измывательства, на данный момент обоснованные лишь тем, что он самую малость посвящён в наш секрет. Мальчик не знает, когда следует остановиться, — Сохмет перетянула повязку чистым льном, а затем принялась хитро покрывать грудь складками бесстыдно прозрачной кисеи и легчайших шелков, драпируя гибкую фигуру за тканями, ничуть не стеснявшими движений и не скрывавшими стана.

– … И потому мы собираемся насолить эльфам? — Бааст, уже облачённая в подобный наряд, закатила глаза, — Где в твоей логике логика, а?

– Логика — в риске. И в том, что мне не нравятся эльфы и эльфийские лошади. Давай, помоги мне, Убастэ.

/ / / / /

– Слушай, а что если адан… ну Нарутар, помнишь? Что если он ошибся? — вымолвила Бааст, когда босые и разукрашенные охрой да кохлем, хной и малахитом они входили в ворота Ост-ин-Эдиля. Здесь было светло и ярко, здесь вереницей вползающий в столицу караван встречали десятки и сотни высоких, изысканных детей Илуватара. Все они были чисты лицами и ясны глазами, все улыбались и что-то в воздухе напоминало об атмосфере уличного карнавала.

– В смысле?

– Что если тот “божественный” из местных — натурально божий посланец? Крылья за спиной, рост два-сорок и дамоклов меч на перевязи?

– Не утрируй, — Сохмет ухмыльнулась и окинула толпу взором поверх голов. Плыло перед ней великое медное море караванщиков, растекавшихся тонкими ручейками-тропками по улицам столицы, колыхался серебром и белым золотом океан лебяжьего города. Высокой архангельской фигуры с карающим клинком наперевес среди присутствующих замечено не было, зато улицы буквально заполонили дети всех возрастов — помладше, постарше, — все они кричали и вились вкруг торговой вереницы, хватая вастаков за руки и прикасаясь к разукрашенным сбруям коней.

Маленькая девочка, натолкнувшись на Сохмет, испуганно вскинула голову и воззрилась на войну огромными глазами, полными самой что ни на есть божественной жизни — будь Сахмис дэвом аль бесом, её обуял бы голод, сравнимый, разве что, с аппетитами чёрных дыр. Львица ухмыльнулась — девочка, точно оцепенев, смотрела на неё снизу вверх, пока война выплетала пёстрое ястребиное перо из собственной гривы.

– На, держи, — война оскалилась во все тридцать два, протягивая подарок. В спину ей тихо рассмеялась сестра. Маленькая нолдо нерешительно приняла презент и попятилась, слегка выпав из общей праздничной атмосферы, но хрупкое детское запястье перехватила Баасет, легко увлёкшая девочку непринуждённым танцем.

“Ты в общении с детьми ещё нелепее, чем Сет и Инпу вместе взятые,” — зазвенело смехом.

Чирикнула, приноравливаясь свирель, задорно ударил по струнам сетара чернявый вастак-менестрель, а затем над площадями и улицами Ост-ин-Эдиля развернул шелковистые крыла завораживающий голос дудука, сплетаясь таинственной вязью нездешних рун и танцуя средь изысканной белой пены стен и шпилей соколиным полётом. Танцующая выпустила разулыбавшуюся девчонку, легко толкнула ту в спину к чьим-то заботливым рукам, а затем вскинулась…

И сёстры закружились рука об руку. Надрывно запел рабаб, рассыпалась хрустким барабанным боем песнь гулкой таблы, медно зазвенели джальдры и дохнуло с гор восточным ветром, помело по белым крышам кроваво-красным солнечным заревом, заискрился песок в воздухе золотистой драгоценной пылью. Череда пламенных шагов, то соединявшихся тесными объятиями, то разлетавшихся по торговой площади тигриными прыжками, оставалась в полуденной пыли огненным следом — точно угли возгорался камень и звенела нездешняя мелодия в воздухе, ставшим гулким и густым, грозовым, будто тучи неведомой песчаной бури собирались в ясном небе над Ост-ин-Эдилем.

Под босой стопой плясали звёзды — и плевать уж на кровоточащие раны, на вековечные ожоги, на мир нездешний, недозревший, не принявший. Они соприкасались кончиками обожжённых пальцев, дивно изогнувшись солнечным диском, распадаясь на тёмное — медное, и светлое — золотое, сплетаясь в едином волшебстве танца-сплава, танца-сущности, будто потоки одной реки, песчаные осыпи одной дюны — плясало солнце в светлой львиной гриве и масляным лучом ликовало на обнажённых смуглых плечах Танцующей-в-Пламени. В изумительный голос дудука и флейты пламенным золотом вплёлся систров звон, стало жарко и по предгрозовому душно, поднялась пыль от зачарованных в раскачивающемся серебряном океане шагов, точно колдовство какое творилось прямо здесь, в белых стенах эльфийского приюта.

Фонтан торговой площади вспыхнул, всколыхнулся и рассыпался хрусталём, будто ливнем пролился — и в зачарованный круг, пляшущий, поющий на разные лады невиданными голосами струнных и смычковых, со звонким смехом высыпали наложницы, невесомой дробью шагов спутавшие карминные руны колдовских следов. Взметнулась многоцветная газа — она парила в воздухе шарфами и платками, юбками, вуалями, напоминая яркие индийские краски холи. В самом сердце этого восточного кровавого бриллианта сплетались воедино сёстры-близнецы, сёстры-кошки, неотличимые и дьявольски различные, что на первый, что на сто первый взгляд.

– D Λ R Ø!

Пророкотало — будто у нерождённой колдовской грозы прорезался громовой глас. Стихло и застопорилось, восточным жарким ветром затрепало эльфийские стяги на городских шпилях, взметнуло многоцветные пёстрые одежды гостей далёкой земли. Затрубил слон.

Сохмет сглотнула — бритвенно острая эльфийская стрела (война мгновенно признала в ней ту же руку и мастерство, какие сковали стрелу, ставшую злополучным демоническим атрибутом) едва ли пощекотала ей глотку. Война отступила и вместе с ней на шаг назад подалась Бааст, с лица которой не сразу сползла благословенная солнечная улыбка. За сверкающей стеной эльфийской стражи вдалеке выросла титаническая фигура, отливающая хрустальным светом, преломляющая солнечные лучи, падавшие к ногам эльфа ли? майа? непроглядной мертвецкой тенью. Но то было далеко.

– “Демоны тьмы да пламени”, вот они какие, — нолдо, вышедший из-за спин ощетинившейся стрелами стражи, явно был среди местных абсолютным лидером. Это сквозило и в развороте плеч, и во взгляде, в грации движений, не скованных никакой робостью. Пожалуй, более всего привлекала внимание тиара белого золота и витой ковки с камнем, прозрачным как ясный горный ручей, и ярким, точно вспыхнувшая звезда. Нолдо был облачён в серебристое или белое, отливавшее серебром, и был ослепителен в буквально смысле слова. — Али это… потомство?

Сёстры молчали. Молчал и караул, лишь едва слышно поскрипывала натянутая на луках тетива.

– Признаться, в жизни не видел настолько мелких валараукар, — продолжил обладатель серебристого венца, — Вы же понимаете мою речь, верно?

Сохмет понимала. Она могла поручиться за сестру, что та тоже прозревала смысл сказанных слов, пускай ещё несколько дней назад они едва ли могли похвастать знанием пары десятков фраз на высоком наречии эльфов. Невыносимо зажгло левую ладонь.

Стрела, государь, — подал голос кто-то из облачённых в доспехи. В толпе зашептались, эльфийское море тревожно хлестнуло о серебристые скалы окованной латами стражи, — Они неслись по золотой тропе в степи, на мёртвых лошадях. Одна из них пустила стрелу, опалившую землю — теперь там ничего не растёт. Даже сорная трава.

– Невеликий грех… Пока.

– Стрела, очевидно, не достигла цели, — бровь Сакхет изумлённо поползла вверх и львица покрепче стиснула челюсти, чтобы не сплюнуть не то с досады, не то от ярости, — Демоница метила в постовых своим огненным оружием.

Бааст едва ощутимо коснулась кончиками пальцев сестринской руки. Ту потряхивало — от накатившего гнева, от ярящейся крови, от азарта. В войне неумолимо просыпалась бесовская сущность В Ø Й Н Ы и та звенела, как до предела натянутая струна.

– Что скажете? — от внимания нолдо не ускользнул жест Танцующей, но ожогов и повязок, тех скрывающих, он не приметил. За спинами стражи послышался шорох, шелест одежд, очевидно божественный источник Света — не то отброшенного, не то поглощаемого, — подобрался немного ближе.

– Стрела из пламени — чушь какая-то, — весело и зло подала голос Сакхет, путая адунаик и квенья — точно лопнула тетива, обожгла скулу обидным порезом-пощёчиной. Убастэ вцепилась в львицыну руку до синяков, до крови царапая, останавливая, предупреждая, но поздно. — Твой караул, княже, верно перебрал с горячительным.
[AVA]http://i.imgur.com/u7dbltu.gif[/AVA][NIC]SΛKHMET[/NIC]
[SGN]i — B Λ T T L E. my roar meant slaughter. what did you expect from the goddess with the animal head?[/SGN]

0

5

— x —
Со временем Баст понимает, что сестра неправа, а поездка по штатам является колоссальной ошибкой, ответственность за которую в этот раз она не может переложить — вина лишь на ней, наивно полагающей, что на том краю материка можно будет найти избавление от щемящего ощущения потери, выход из того лабиринта отчаяния и страха, в который ее так несправедливо и жестоко забросила Судьба.

Перемены сыплются на нее точно пушистые хлопья раннего ноябрьского снега на головы прохожих, не ожидающих такую подлость. Никогда еще ей не случалось пережить такое количество кардинальных перемен за столь короткий срок. Она чувствует себя на несколько сотен лет младше — той беспомощной Убасте, наблюдавшей падение сестры в глазах пантеона; той потерянной Баст, жавшейся под бок Ра в попытке найти спасение от того, что неминуемо нагрянет стоит им только ступить на чужие земли. Какое-то время она балансирует на грани, разрывается между впечатлениями и противоречивыми чувствами, но в конечном итоге выдержка заканчивается; она понимает, что у этой сказки конца не будет, а даже если он и есть, то ей не стоит наивно полагаться на счастливый финал. Обязательно в историю встрянет тот, кто испортит любые старания.

Сейчас ее надежды кажутся смешными и нелепыми.

Бастет рассеяно следит за яйцами на раскаленной сковороде; горячее масло брызгами попадает на оголенную кожу рук и оставляет ожоги. Не обращая на это внимания, она продолжает бездумно пялится на дом на противоположной стороне улицы.

За время ее отсутствия многое изменилось, и именно этого она не ожидала от места, которое должно было стать тем родным островком порядка и гармонии, который бы спас ее в трудный период. Свою привычную яркость и броскость потеряли все цветы, стоявшие на подоконнике на кухне — каждый лепесток купленных ею растений побледнел и приобрел видимый ее глазу налет, словно кто-то неоднократно покрывал цветы пеплом; в ванной больше нет декоративных полотенец, аккуратно сложенных в разноцветную пирамидку, рядом с гавайским мылом ручной работы — в ванной больше вообще ничего нет, кроме разбросанных тюбиков и перепачканной мыльницы, потому что по ней прошелся ураган в лице египетского кислотного рейвера, не перенявшего привычку оставлять чужие вещи в том виде, в каком они были до его нежеланного приезда; комнаты потеряли привычную теплую домашнюю атмосферу, будто с ее уходом кто-то выкачал все то, что делало это небольшое по их меркам пространство настоящим домом — Бастет по приезде встала посреди гостиной и ощутила пугающий холодок, прошедший по каждому позвонку; все в доме незримо изменилось, приобрело непривычную отчужденность и стало невероятно далеким от нее.

И еще, то, что волнует Баст больше остального: стены дома напротив перекрасили в отвратительный цвет, что-то между серым и болотным. Неприятный грязный оттенок неожиданно резко контрастирует с остальными и оставляет осадок — создается впечатление, будто кто-то нарочно вылил на дом несколько галлонов отходов, чтобы подпортить и без того несахарную жизнь соседей. Еще немного и по улице разнесется зловонный запах.

Но как не пытайся, а взгляд не отвести.

— Мерзость, — масло с оглушительным шипением попало на горячую плиту; Убасте быстро протерла поверхность, сняла сковороду с плиты и резко поставила ее на деревянную разделочную доску; от этого пустые чашки на столе звонко подпрыгнули. Дом напротив снова приковал ее взгляд. — Мерзость. И на это мне теперь смотреть изо дня в день?

Есть что-то смутно знакомое в том, как это огромное пятно выделяется посреди яркой улицы. Под чистым небесным покрывалом темное пятно в опасной близости от двух нежно-персиковых пятен с красными крышами напоминает ей потерянную дождевую тучу — такую же неприятную, страшную и нежеланную.

Не отводя взгляд от болотного гранита, Баст гремит тарелками, пытаясь достать свою с полки с китайским сервизом — он нежного цвета слоновой кости, в центре каждой тарелочки вырисован букет рододендронов, окаймленный вереницей золотых точек.

Чудом не подгоревшая яичница с хлюпаньем перемещается на тарелку.

— Я избавлюсь от тебя. Точно избавлюсь.

Нужно лишь терпение.

— От кого? — тон у него невозможно насмешливый; заглядывает в окно, вставая рядом с Баст (почти вплотную, почти касаясь ее на маленькой каирской кухне, ее обители), и пялится — бесцеремонность и его присутствие так поражают Убасте, что она не успевает взять в себя в руки и заметно отшатывается от него, отходит едва ли не на полметра.

Все не так, все непривычно неправильно; будто смотришь экранизацию собственной книги и постоянно отмечаешь несоответствия — и они настолько чудовищно ужасны, что терпеть нет сил, безумно хочется разделаться с режиссером, со всей съемочной командой. Потому что заметный отход от ее сценария кажется каким-то надругательством над всем, что ей так любо и дорого — над ней самой.

Как она вообще его не заметила?

И тут Баст кое-что неожиданно понимает, все еще таращась на Темного, все еще пытаясь просверлить в нем дырку. Ничего в доме не изменилось, все осталось прежним — и цветы, и стены, и братья (но не чертова ванна, там придется делать ремонт); просто с первым шагом Темного по дешевому паркету прихожей произошло изменение в окружающем ее мире — поникло все живое, краски потеряли свою привлекательность и в комнатах стало как-то по-зимнему холодно, будто в доме царит вечный морозный февраль — еще чуть-чуть и по стеклам пойдут узоры, а мебель покроется тонкой корочкой льда.

И эта мысль одновременно и радует, и огорчает — дело не в ней, не в том, что она эгоистично бросила братьев именно в то время, когда сплоченность и семейный быт должны были стать опорой в тяжелый период их общей истории; дело не в ней, в той, кто и был живым воплощением их теплой домашней атмосферы, кто изо всех сил пытался воссоздать кусочек их далекой, уже погибшей родины на чужой земле.

Дело опять в нем — в том, как он умудряется поглощать мир вокруг, вбирать в себя лучшее, что могут предложить; в том, как он бесцеремонно вторгается в чужое пространство и меняет даже каждую мелкую деталь, словно подстраивает под свой вкус — и как только человечество прожило на этой никчемной планете без него, великого и всезнающего, поддающего вопросу любой утвержденный закон природы.

Дело опять в нем — в том, как незаметно для себя самого он забирает у нее то немногое, что есть в ее распоряжении, и рушит хрупкое мироздание, созданное ею в пределах реального мира во славу собственного имени, во имя собственного нерушимого счастья. Все дело в том, как прочно он пытается закрепиться в чужих жизнях, как крепко держит ее с сестрой на поводке, готовит к чему-то, дрессирует словно цирковых облезлых кошек на потеху неизвестной публике.

Он рвет на части ее сценарий — и насмешливо пялится в окно, пытаясь взглядом выловить на улице предмет ее злости. Но он не там, он перед ней ― ужасное болотное пятно, занимающее все свободное пространство маленькой кухни и черной дырой жадно поглощает яркие краски жизни.

Ей хочется ответить: от тебя избавлюсь, непременно избавлюсь, но она молчит. Трусит ― подумать только, Убасте, в которой все еще есть капля Тьмы, пусть даже ничтожная, боится, боится словно малый ребенок в колыбели темноты и одиночества.

― Поделишься размышлениями? Дом, казалось бы, такой маленький, что невозможно от кого-либо спрятаться, но нет. Мы редко пересекаемся, хотя твоя сестра говорит, что из вас двоих ты самая компанейская, Танцующая, ― Баст изо всех сил пытается представить, что вместо его голоса душное пространство кухни заполняет крик толпы, празднующей День независимости, и раскатистый шум фейерверков.

Отдельные слова просачиваются в ее сознание и будто обжигают, особенно то, как он ее назвал ― Танцующая. Так просто, так легко ― по-дружески, словно они давно друг друга знают, по-отцовски, будто она нерадивое дитя, забавляющее его своим поведением. Но он чужой, а эта неприятная мелочь сильно задевает Убасте.

Когда сцена немого фильма достигает своего завершения, она молча отводит взгляд и, ловко беря тарелку с яичницей, передает ее Темному; на лице расцветает ее фирменная улыбка ― по-матерински теплая, приятная и всегда подходящая для любого случая.

― Сохмет сказала, ты голоден, ― та самая, с которой они не разговаривают почти сутки; та, которая приняла перемены слишком быстро.

Темный иронично улыбается на ее ответ, как бы говоря: «Этого мало». В этом они с сестрой похожи ― они хотят выжать все из предложенного, из возможного. Когда Убасте довольствует тем, что ей щедро дарят, они идут дальше ― захватывают чужое, постоянно находясь в поиске желаемого.

Они во многом похожи; наверное, именно из-за этого им и было легче за сальной барной стойкой, в тесном салоне Форда или в коридорах дома в Кайро. Бастет же в его присутствии долгое время будто сковывает то страхом и ощущением неминуемой опасности, то дикой, бесконтрольной злостью и видимым раздражением.

И в любом из случаев она словно облита бензином ― малейшая искра и она вспыхнет как спичка и обожжет кончики пальцев.

― Еще пересечемся, ― она бросает тихое обещание уже на ходу, уже почти в проеме двери.

И не оборачивается, когда уходит.

— x —

Началом служит смех ― заливистый, громкий и совершенно точно счастливый, напоминающий Убасте о днях в Мемфисе, о теплых лучах Ра и радостных детях, снующих недалеко от ее храма; Бастет узнает этот звонкий смех, но не может заставить себя вспомнить его обладателя. Расплывчатые образы быстро сменяют друг друга в ее сознании и не дают остановиться на одном. Они резко перескакивают с одного на другое, но общая тема остается прежней ― Бааст смутно припоминает время, проведенное в Гелиополисе, городе Солнца.

Началом служит смех ― она уверена, что он идет в паре с широкой улыбкой, что его обладатель окутан золотом полуденного солнца и поцелован в лоб ее отцом, благословлен на удачную судьбу, трезвый ум и великие свершения; Бастет отчаянно пытается сойти на берег реального мира и покинуть беспросветную тьму, в которой она потерялась, словно малый ребенок в камышовых зарослях.

Началом служит смех ― и он не дает ей покоя; Убасте отчаянно хочет взглянуть хоть мельком на его обладателя, она жаждет узнать причину оглушительного восторга, который чувствуется в звонких переливах, и эгоистично желает, чтобы этот смех стал ее, чтобы для нее и по ее воле кто-то так смеялся. Она уже давно забыла сладость такой радости, ей хочется пережить те мгновения снова.

Началом служит чужой смех ― он снимает с нее оковы беспокойного сна, будто освобождая от холода вечной мерзлоты; не сразу, но Баст понимает, что восторгом охвачены двое ― она пытается представить их, создает их образы и надеется, что те окажутся намного хуже реальности.

Ей хочется любить их, говорить с ними или же просто находиться рядом, чтобы те одаривали ее своим присутствием; она давно не слышала такого чистого смеха, не испорченного приторностью или лживостью, такого искреннего и настоящего ― он словно полон истинной красоты, потерянной за века существования мира.

Она не видит их лиц, но четко представляет бронзовую кожу и густые темные волосы, ниспадающие до ребер; Убасте чувствует их солнечную кровь и львиную грацию, чувствует, как они с кошачьей ленью двигаются в полной недосягаемости от нее, как одним простым движением приковывают к себе взгляды. От них веет молодостью, они полны веселья и задора, которые уже редко встретишь, но Баст они видятся совершенно простыми ― она точно знает, что с ними можно заговорить, можно подойти и коснуться гладкой кожи оголенных плеч.

Они очаровывают и повелевают; им нравится внимание также сильно, как самой Убасте.

Один их смех восхищает ее, и Баст не может проигнорировать чарующую мелодию чужой юности ― она представляет, как они кружат в танце, рука в руке, улыбаясь друг другу; непокорные, волевые и гордые, полностью осознающие свою красоту.

Их звонкий смех и есть то, что заставляет ее резко проснуться в незнакомом доме, который приветствует ее после пробуждения голыми серыми стенами и одинокой мебелью, накрытой белыми простынями.

Бастет следует за отголосками смеха, серьезная и сосредоточенная, и боится упустить мелодию, потерять двух призрачных незнакомок, которые вполне могут оказаться плодом ее воспаленного усталостью сознания.

Она выглядывает в окно и видит едва различимые очертания людей, окутанных утренним туманом; они стоят посреди дороги и буквально приковывают внимание ― они болезненно знакомы, они будят в ее сознании воспоминания о давно забытых днях, о давно прошедшей эпохе беспечности и нежной юности.

Убасте ежится от холода и охватывающего ее беспокойства; ей совсем немного страшно и неловко, будто ее судят, будто ее сердце находится на весах брата.

Скрип половиц заполняет утреннюю тишину и вплетается в чужую песню, Баст кривится и старается ступать легче и аккуратнее, уже не так уверенно.

То, что казалось сильным туманом, на деле ― густой дым, скрывший ото всех всю улицу и устланное серыми облаками небо.

Те, кто казались знакомыми, на деле ― они с сестрой, два разгорячённых тела, заплутавших в сером облаке смога; два образа из прошлого ― теплые, светлые и счастливые, принадлежащие тому времени, когда их звали иначе ― Бааст и Нэсерт. Высокие, стройные, с широкой грудью и гордой осанкой, с круглыми бедрами и длинными ногами, не стесняющиеся себя, не скрывающие себя ― идеальные.

Уверенно ступающие по чужой земле, с интересом и смехом наблюдающие за догорающим домом ― их домом, ее обителью.

Она без промедления выбегает из дома, ошарашенная и потерянная, не сразу понимающая, что происходящее, скорее всего, лишь ее сон ― но оттого оно не кажется ей менее реальным.

Бастет охватывает ужас. Бастет сковывает холод. Яркое пламя не греет, наоборот ― оно покрывает окна соседних домов едва заметным морозным узором, а дорогу ― тонкой корочкой льда.

Она не успевает их застать и, встав в проеме чужого дома, видит, как они уходят ― легкой поступью, почти в обнимку и, как в каком-нибудь драматичном фильме, в неестественно пурпурный закат. Обе величавые и неотразимые.

― Говорят, нельзя знать всех путей, по которыми могли бы двинутся наши судьбы, ― он появляется привычно неожиданно и нежеланно, встает у нее за спиной и внимательно смотрит на кошек, медленно удаляющихся в пугающую Баст неизвестность цвета жеванной жвачки. ― Возможно, прими ты другое решение, все было бы иначе.

Она знает, о чем он говорит, прекрасно понимает, на что намекает; Убасте страшит тот омут, в который он предлагает окунуться с головой. Она не готова променять свою жизнь и жизни тех, кто ей дорог, на обещания незнакомца ― он говорит, что знает выход, говорит, что есть способ не променять вечно крутящееся колесо судьбы на другое, а разрушить его раз и на всегда и сочинять свою историю самостоятельно. Он все говорит, говорит и говорит, не замолкая, а она все ждет тишины.

Она не верит, попросту не желает верить, потому что иначе встает необходимость снова сделать выбор и есть вероятность совершить вторую колоссальную ошибку подряд. А Баст еще слишком хорошо помнит горечь прошлых перемен и обиду от того, что она не пришла к желаемому ― и ведь ей тоже обещали, рассказывали о том, что лучше, о том, что знают и в чем разбираются.

И в итоге она все равно оступилась.

― Может, оно и к лучшему ― я о об этом неведении. Иногда неизвестность намного привлекательнее возможности узнать все. Всем нам известно, что знания обременяют своей тяжестью, а твои плечи слишком хрупки для такой участи.

Бастет думает: гореть бы тебе в аду, а потом по щелчку его пальцев все исчезает.

— x —

А тебе слабо? — издевательски спрашивает Сет, держа здоровой рукой краденный револьвер. Его права рука наспех перемотана куском грязной ткани, которую он нашел в первом попавшемся мусорном баке после неудавшегося ограбления антикварного салона. От Сета резко разит алкоголем; он завалился домой под утро, разбудив всю улицу ревом подержанного авто, выигранного в карты у безымянной барыги. — Слабо поставить все на кон, а? Я знаю, что у тебя кишка тонка. Всегда была.

Он до сих пор сидит в окровавленной майке с пятнами засохшей блевотины, рванных джинсах и лишь в одном старом кроссовке. Сет отмахивается от ее слабых попыток перебинтовать раненую руку и все продолжает подбивать ее на русскую рулетку — Бастет не трясётся в восторге от предложения пустить себе пулю в висок по просьбе обдолбанного брата, которому идея кажется верхом гениальности.

Он неуклюже перекладывает револьвер в правую руку, пытается покрепче схватиться за рукоять и заметно морщиться от боли; она так и не поняла задел ли он вены или нет, пока героически выбивал стекло, чтобы открыть дверь изнутри, но раз готов играть по-крупному и, возможно, последний раз в жизни, то, Баст думает, жить будет. Или нет.

Сет крутит барабан с одинокой пулей и заговорщицки ей подмигивает. Компанию сестры переносить легче, она буйная, но совсем в другом плане.

Давай же. Терять нам уже нечего, — дуло к виску и щелчок; когда Сет начинает истерически смеяться, кидая ей в руки револьвер, Бастет почти жалеет, что ничего не вышло. — А тебе слабо?

Бастет смотрит на перебинтованную сестрой ладонь и думает: а слабо ли ей все же продолжить? Есть ли в ней силы идти дальше, исследовать неизвестность и держать слово — даже если новый мир разнится с ее представлениями и надеждами, даже если он враждебен и зол на них, пришлых, пытающихся затесаться в толпе местных, но выдающих себя даже в закрытых платьях и со скрытыми лицами. Ей кажется, что окружающая ее действительность не желает признавать ее существование здесь и всеми силами пытается выплюнуть, вытолкнуть из себя. Уничтожить.

И она понимает, что слабо ей, что она, может, жалкая и слабая, неспособная все же покинуть пределы собственного дома, храма, построенного ради своего спасения, но она живая и в отличии от многих уверена в завтрашнем дне, уверена в том, что смерть не будет одинокой, что она сумеет спасти разбитых и помочь нуждающимся. Уверена, что если и покинет этот мир, то на своих условиях — в окружении той малой части пантеона, которую ей удалось спасти и вырвать из цепких лап остального мира, и не проведя существование в попытке поймать собственную тень.

Она осознает, что совершила вторую ошибку подряд, только в этот раз не находит в себе сил остаться и бороться дальше, перекраивать обстоятельства или же подстраиваться под них. Ей хочется позорно убежать, да только некуда. Убасте нехотя принимает тот факт, что о прежней жизни можно забыть.

На темном дне бадьи она с тоской пытается рассмотреть свое будущее.

Теплая вода заставляет ее расслабиться и опуститься чуть ниже в бадье, по самый подбородок; темные волосы медузой расплываются по водной глади, концы причудливо заворачиваются в спирали. Убасте опускает перебинтованную ладонь в воду, терпя неприятное ощущение жжения, и смотрит по сторонам с интересом нашкодившего ребенка, которому не положено поднимать глаз от книги в присутствии разъяренной матери.

Сестру она не видит — в муравейнике женщин она бы непременно заметила ее, почувствовала бы ее присутствие в шатре.

Все торопливо снуют из стороны в сторону, и Баст понимает, что зрелище выходит забавным — она не всегда улавливает их речь, а потому происходящее напоминает ей немую картинку в ускоренном движении; правдоподобный восточный фильм с эффектом присутствия в реальном времени.

Смуглая девочка — для Убасте она именно девочка, маленькая и запуганная, ей лишь бы свернуться в клубок да исчезнуть на пару часов блаженного отдыха — касается ее плеча и без слов, одним лишь детским взглядом просит дать ладонь; девчонка разбинтовывает ее и на подарок от Темного щедро наносит вязкую мазь, которая в приглушенном свете шатра кажется Бастет почти угольно-черной. Чужие мягкие прикосновения Убасте ждет почти с замиранием сердца, на секунду другую забыв обо всем — о чужом мире, о гонке за жизнь и пребывании в восточном караване. Ей на мгновение тихо и спокойно; приятно просто отдаться кому-то и позволить лелеять себя, пусть и таким способом.

Чуть позже, Баст точно знает, она пристыдит себя за такое поведение и подобные мысли, за то, что забыла обо всем и вспомнила только о себе, но пока она наслаждается прошлой жизнью, которая так давно и так неожиданно покинула ее, еще когда Убасте думала, что нет ничего хуже гнилых Штатов с их багровыми реками и бескрайними просторами кладбищ.

+1


Вы здесь » BIFROST » absolute space & time » — raise hell


Рейтинг форумов | Создать форум бесплатно