На пятнадцатый день нового, 1983-го года, старик проводил последние минуты свои на смертном одре, окруженный своими детьми и женой. Был ли удовлетворен старик? Возможно, кто знает, кроме него, — его жизнь была полна чередой событий, он это знает, вспоминая в свои последние мгновения.
Когда врачи сказали старику, что у него рак легких, — он слышит в их голосах нотки упрека, будто бы не видел правду мужчина, кою видели они, но он понимал. Понимал и продолжал курить, утопать в никотиновом дыму, убивать свои собственные легкие, а все потому, что ненавидел вспоминать, пусть и воспоминания эти вызывали на устах его улыбку с оттенками грусти. «Им должно быть все равно,» — думается старику, докуривая однажды прекрасным днем последнюю пачку сигарет, когда узнал о неутешительном диагнозе. Он думает, что им должно быть все равно, потому что будто бы знал, кто придет за ним. Докуривая сигарету из последней пачки, пред взором старика предстает рассвет нового дня.
Первые рубиновые лучи рассвета нового дня.
Он свои последние месяцы, дни и часы жизни оценивает уже по-другому. Каждый новый день он встречает на рассвете, вспоминая день приговора и тот, багряный рассвет: каждый новый день рассвет приветствовал старика, заставляя спальню утопать в тепле предстоящих часов, или же в оттенках, от которых мужчина невольно передергивал плечами, потому что цвет этот невольно напоминал ему о крови, пролитой некогда ради дела.
Сейчас, на смертном одре, старик вспоминает рассветы, что за жизнь свою прожитую встретил он либо один, либо с кем-то по правую или левую руку его, и отчасти сожалеет, что не встретит рассвет шестнадцатого дня нового, 1983-го года, ни с семьей своей, ни с теми, кого своими друзьями мог назвать, ведь друзья его ушли на тот свет раньше чем он.
Тяжело вздыхая, мужчина сожалеет, что не сможет пред смертью своей закурить хотя бы еще одну сигарету. Ту самую, что подчеркнула бы итог его, но чья-то рука, внезапно возникшая из мрака, предлагает ему последнее желание со словами:
– Сигареткой не угостите, молодой человек? – Голос, донесшийся из мрака тьмы, невольно ассоциировавшейся со смертью, успокаивает старика перед безызвестностью. Голос, донесшийся из мрака тьмы, кажется ему знакомым.
– Я уже не тот молодой человек, – молвит в ответ мужчина, – но сигаретой с удовольствием угощу.
Вот она, благодать, думается старику, а возникший перед ним незнакомец средних лет в черном деловом костюме, сшитым на заказ, дополняет плащ цвета молодой ночи с алым подбоем, покуда луна не взошла на престол свой, знаком смутно, и только глаза его янтарного цвета в памяти относят к давно прошедшим двадцатым годам — эпохе, когда старика направляли, потому что был юн и горяч, мало знавшим механизмы дел, в коих ныне считается мастером своего дела.
Он знает этого незнакомца.
Он знает его, потому что странник приходил в Линдси, на второй этаж, к тому, кого он с другом называл «Доком», — странник всегда ожидал поодаль от всех внимания учителя, и тот, в конце концов, обращал, встречая его как давнего друга с искренней улыбкой на губах. И в данный момент странник сидит перед ним, докуривая сигарету, равно как и он, и старик не знает, что сказать незнакомцу, ибо догадался, кто предстал перед ним в последние мгновения бренной жизни.
– Я хочу сказать, что я ни о чем не жалею.
– Я знаю, – говорит в ответ странник, поправляя плащ свой.
Возникшая вновь тишина, разбавленная речами, умиротворяет старика, потому что знает теперь, что смерть не так страшна, каковой считают ее. Он теперь знает, что она всегда рядом, но ты просто ее не замечал никогда, — и потом она придет к тебе на порог, постучась в двери так, будто это твой старый друг, почти опоздавший, но все-таки успевший к твоему смертному одру прильнуть и взять за руку твою, будто бы говоря, что я рядом, друг мой, я здесь и не бойся.
Вот она, сидит у постели рядом и курит как ни в чем не бывало.
– Это больно? – спрашивает старик у Смерти, склонившего голову набок и смотревшего на него с сожалением.
– Кому как, Лански-бой. Кому как.
Мейер Лански умирает от рака легких, а «косая дама» сидит рядом, оттягивая последний момент, и эти минуты перед безызвестностью одновременно преисполнены умиротворением и нарастающей паникой, потому что он ненавидит, когда тянут кота за яйца. Он хочет сказать страннику, чтобы окончил он его жизнь на этой земле, чтобы дал наконец уйти ему, встретиться с теми, кто некогда был рядом.
Мейер Лански умоляюще смотрит на незнакомца, но потом спрашивает его:
– Ты тоже забрал его, когда пришло время?
И видит он изменения в мужчине: тот словно бы постарел на века, сгорбился и отвел взгляд куда-то в сторону, чувствуя вину свою. Старик понимает, кем являлся учитель его, Арнольд Ротштейн, незнакомцу, пришедшему по душу его. Он кладет руку свою на руку Смерти (и это непривычно, потому что не ожидал такого, не знал, что и у кого-то с такой властью были те, к кому они были неравнодушны, и в этот момент он хотел пожалеть), и смотрит в глаза того, кто душу его собирается забрать, с сожалением.
– Сожалею твоей утрате.
И у смертного одра старика незнакомец разрыдается вновь, рухнув на колени тяжко и прильнув лбом к руке его, потому что рана его затвердевшая все равно кровавыми слезами плачет по утрате того, кого ныне не вернуть. Хоть и знает, что баланс жизни и смерти нарушил бы он, но время от времени желает, чтобы вернулся смертный, коему благоволил он.
– Расскажи мне, друг мой, – странник поднимает голову свою и чувствует, как касается морщинистою рукою престарелый Лански щеки его.
И Смерть рассказывает, опустив детали одной встречи. Встречи, которая его спасла из уныния и безумия, в которое он окунулся тогда с головой.
break this bittersweet spell on me
LOST IN THE ARMS OF DESTINY
[«Я звался множеством имен,» — начинает странник рассказ свой. — «но в то время, когда Ротштейн был еще жив, я звался Дитом, благоволившим тому, к кому богатства стремились.»]
Сейчас уже поздно оглядываться назад, потому что содеянного не вернуть. Смерть знает, что случится тем ноябрьским днем 1928 года, и знает о том, чего обратить вспять нельзя, или нельзя эту душу забрать к себе, в Аид.
Он знает, что душу, кою забрать ему суждено, принадлежит человеку, изменившему его.
И это так больно, блять. До сей поры Диту даже в голову не приходило о том, что даже у сильных мира сего была душа. И каково это больно, блять, — терять близких сердцу ему. Он понимает сейчас насколько было плохо этой египетской шалаве, чью плоть он отведал [пускай плоть эта была верхом тех деликатесов, что посмел древнегреческий бог испробовать за свою долгую жизнь, но все-таки была далека от плоти нареченной суженой его, заставлявшей трепетать время от времени, что до сих пор при воспоминании того аромата, исходившего от тела Персефоны, и невольно ассоциировавшегося у Владыки самым богатым, что было человеку дано — жизнью, по спине пробегали мурашки], когда попросила она вернуть того, кого уже невозможно было оставить в мире живых; он понимает горечь утраты, а во рту при этом чувствует привкус крови. Стоит улыбнуться — и чувствует Лорд Пепла на устах своих теплое; вытерев рукой рот, он недоуменно смотрит на кровь.
Готов ли был тогда, в ноябре 1928 года, перечеркнуть столпы мироздания тот, кто следовал негласным правилам бытия Жизни и Смерти в мире этом?
В правой руке сжимает мужчина ксифос — меч, коим перерубал нить жизни, связывавшую тело и душу, потому что только ему да трем старухам, некогда обрекшие его на проклятие Зевса, видна связь меж миром живых и мертвых. В зубах тлеет сигарета, левая окровавленная рука заметно подрагивает, стоит только поднести ее ко рту и выкинуть окурок прочь. Те, кто проходит мимо Вестника Смерти, лишь невольно бросают взгляд на меч в ножнах, который сжимает правой рукой уверенно, но во взгляд держащего преисполнен грустью и скорбью, потому что знает грек: не должен нарушить он привычный этой земле круговорот вещей, ведь случись это — и рухнет мироздание всуе.
У палаты видит Орк толпившихся вокруг людей, но для них он не более чем тень, проскользнувшая в помещение, а от ветра захлопнулась накрепко дверь. В постели белой видит он мужчину средних лет, бледного и осунувшегося, и видит он бинты, наложенные на рану в области живота. «Я должен жизнь оборвать,» — подбадривает себя Аид, вытащив ксифос наполовину из ножен, но алое пятно крови манит безудержно, заставив последнего невольно сглотнуть.
Он рвет бинты, садясь на край кровати, и вскоре рана перед ним предстает во всей красоте. Одна пуля решила всю жизнь, обрывая привычную для смертных людей, а Владыка садится на колени мужчины, голову свою преклонив и слизывая кровь.
На губах — кровь. Не кровь бога, познавшего горечь утраты, а кровь того, кто должен был отойти в мир иной, но отпускать его не хотелось, посему хочет запомнить он привкус крови того, кто был некогда дорог ему, кого мог нарекать он другом своим, с кем коротал вечера свои. Вытаскивая ксифос из ножен, Зевс Проклятых поддается соблазну и промолвит:
– Прости меня, друг мой, – вонзая меч в рану, слышит он едва различимый стон с губ умирающего.
<…>
Странник рассказывает историю, а старик внимает ему, обращаясь все больше и больше к годам тем, кои уже не вернуть, а воспроизводить только в памяти своей, но интересно ему: раз незнакомец столько видел, столько знал, то почему не делился с миром опытом и знаниями своими? На вопрос свой ответ находит старый Лански сам: мир все еще юн, и знать, что рядом с ними проходят те, коими считают не более чем сказками, — это означало бы крах всему, на чем держался мир эти века.
Значит, делает вывод умирающий, даже такие как они умеют чувствовать.
– Но ты предо мною, – произносит старик, ухмыляясь, – склонил голову и плачешь как каждый, кто потерял близкого ему человека. Ранее жизни ты забирал, не понимая, какого это было?
Незнакомец кивает.
– Так забери уже мою и вытри слезы. Нехуй нюни распускать.
<…>
Прочь! Прочь!
Прочь, — твердит несущий Смерть, а перед его взором не лестничные пролеты больницы, а друг, жизнь которого забрал несколько минут назад. В ушах предсмертные стоны и хрипы стоят, ко всему прочему добавляются разговоры, шумы и крики, плач по ушедшему, и Владыка затыкает уши руками, свернув на лице в первый переулок. Ксифос падает на землю рядом с ногами его.
Да, сейчас бы прочь от утрат и невзгод, от осознания собственной немощности и невозможности вернуть назад былое! Владыка закрывает глаза, бормочет, что все уже окончено, он должен продолжить свой путь, но слышит голоса трех старух, некогда напевших ему о троне и власти над Жизнью.
– Зевс Проклятых познал утрату.
– Владыка Смерти узнал, что значит друга дорогого потерять, сестрицы.
– Нить смертного переплелась с его, кто никогда ранее не познавал эмоций людских.
И все они трое спросят Аида: каково чувствовать горечь утраты? Бог всхлипывает, опустив руки и вслушиваясь в звуки жизни на улице. Он вслушивается в разговоры проходящих мимо людей, вслушивается в первые заголовки свежих напечатанных газет, которые кричит мальчишка. Познать жизнь после смерти не так уж легко, и Владыка тяжело вздыхает, потому что догадывается, что эти сорок дней будет горевать по ушедшему. Эти сорок дней оплакивать будет Орк отошедшего в мир иной, но душа еще вернется. Вернется в последний раз свидеться с ним.
Прочь от жизни, звавшей старшего сына Кроноса вернуться к ней, но почему тогда слышит в разговорах его имя?Поднимая ксифос, Зевс Проклятых твердит себе: прочь отсюда.
Прочь от мирских забот.
«Что мне до ублюдков смертных? Какое мне дело до тех, с кем братец мой младшенький некогда трахался, с кем лясы точил сынок его, какое мне дело до них? Старые карги сравнивают меня с ними, будто я спал с ним,» — сорок дней Аид потчует по ушедшему. Сорок дней он сидит в своем заведении с вывеской «Добро пожаловать в Аид, сучки» и пьет до беспамятства.
А на сороковой день появляется его душа.
Появляется перед Владыкой, который глядел в свой опустошенный бокал. Поднимая взгляд на возникшего пред ним, Дит кривит губы свои недовольно, пренебрежительно и снисходительно смотря на него, Арнольда Ротштейна.
– Не знал, что разговоры когда-то я вел с самой Смертью, – и душа выдаст подобие улыбки, той, которой некогда в ответ улыбался сам Владыка.
– Это наша последняя встреча, Арнольд.
– Так проведем ее так, как некогда было при жизни, Дит? Или как зовут тебя?
На одной могильной плите высечено имя его, а душа перед отходом в мир иной и Орк проводят свой вечер последний как ни в чем не бывало, но не спешит спрашивать Смерть о подробностях гибели, потому что тогда душа останется в мире живых, желая мести и справедливости. Они проводят свой последний вечер, а когда наступает рассвет нового, сорок первого дня, душа исчезает с первыми лучами, упавшими на стол, за которым они беседовали, не зная времени и преград.
<…>
Эти несколько лет Орк скорбит, выполняя свою работу без малейшего сожаления. Вот ребенок, умирающий на руках матери от болезни, а Смерть бесцеремонно разрезает нить жизни его; вот пьяница, подохший на морозе после того, как пропил всю свою зарплату, Орк разрезает и эту нить без всякого сожаления, бросив нечто вроде, что сам был этот алкоголик виноват, а утро каждого нового дня встречает с бутылкой в руках, из своих лучших запасов, а что это — скотч или вино — ему абсолютно наплевать, равно где он находится.
Дела заведения не беспокоят Аида, и оно приходит в упадок очень быстро, равно как и силы его отчасти таят, а Владыка бродит средь смертных, таких же обреченных и погрязших в самоедстве бомжей и представителей низшего класса, напиваясь до чертиков и со своевольной жестокостью кончая жизнь тех, кому подходил срок.
Одновременно с этим Орк пишет письма в никуда и сжигает их тут же, потому что считает это не более чем глупостью. Закрывая глаза в один из вечеров, мужчина не предается снам, Морфей не приходит к нему, но видит он силуэты трех старух, до боли знакомых ему, и Владыка передергивает плечами.
– Пришли поглумиться надо мной, старухи? – срывается с уст бога, но в ответ ему раздались иные слова:
– Смерть должна отринуть эмоции, что познала.
– Сестрицы, он не внемлет нам, как когда-то предостережению нашему не внял, тем самым обратив себя в это.
– Орку не следовало брать под крыло смертного этого.
– И это молвят три старые карги, невесть где ныне свой покой нашедшие? – в голосе его слышна издевка над ними. – Как бы то ни было, какая смерть вас сюда занесла? Зевсушка, братец мой, вас послал? Сами пришли поглумиться вновь надо мною? Аль еще одно предсказание на жопу мою повесить?!
Старухи говорят ему о встрече с Вестником Богов, а Вестник Смерти лишь смеется над их речами, желая, чтоб поскорее они покинули его, ведь видит Орк и их нити жизни, опутавшие тела и души их плотно, и даже на мгновение мысль в голове его возникает разрезать путы эти ксифосом. Сжимая меч свой крепко в руках, древнегреческий бог провожает молча их, понимая, что нагрянет к нему вновь прошлое, о котором вспоминать не хочется.
Каждый раз, когда видел Лорд Пепла перед собою Гермеса, то невольно вспоминал братьев и сестер своих, что праздную жизнь вели на Олимпе. Сейчас, видя пришедшего Вестника пред собою, Дит воротит голову прочь и морщится недовольно, потому что не хочет видеть сейчас Меркурия, когда-то души провожавшего в Аид. Неужели прислал его братец, впервые обеспокоенный им? Или кто-то другой? Лорд Пепла неуверенно мотает головой, отгоняя последствия похмелья прочь, и пытается взглянуть на племянника своего снова, но видит не человека, не бога, а душу и тело, нити окутанную. Рядом лежал ксифос — тот самый меч, некогда использованный Владыкой чтобы жизнь забрать, и рука невольно тянется к нему, в то время как Плутон говорит сыну Зевса:
– О, пташка, сколько лет, сколько зим? Пафосными речами пришел рассыпаться тут, что, мол, миру приходит пиздец? Вот тебе мой ответ: пусть приходит.
Одним прыжком Дит оказывается прямо перед Вестником и сшибает его с ног на грязный пол, застланный к тому же бутылками, приставляя к горлу парня меч, потому что видит он не только бога, но и нити жизни его. Соблазн жизнь оборвать велик, и мужчина в возбуждении своем нервно облизывает сухие губы. Зевс Проклятых сверху, Гермес — снизу, а между ними ксифос, приставленный к горлу племянника. Наклонившись над молодым богом, Дит шепчет на ухо:
– Гермес, о мой дорогой Гермес, какой ты наивный. На вкус ты, наверное, самый изысканный деликатес, может даже с Перси сравнишься. Но ответ мой неизменен.