Эдмунду только что подарили кролика, у кролика белое туловище и черные уши, а у Эдмунда, говорят, черный язык. Эдмунд бормочет что-то себе под нос о сыне садовника Джо, о криках, о мертвой цапле на болоте в Канаде. Эдмунд обнимает мягкое тельце, прижимает к себе лягающиеся лапки, зарывается носом в мягкую шерстку. Эдмунду семь. I was good;
I followed the mock-death estrangements. (1,000 days of memory / piped thru brain damage)
Садовник берет на следующей неделе отгул, чтобы успеть на похороны. Где-то на канадском озере, цапля дергает крылом и взлетает и вязкую топь. Кролик такой же мягкий, но замерзший и не лягается — голос за плечом указывает wrap him up in your warmest blanket, pull him close to your heart, there you go little bunny, there you go. Эдмунд просыпается со слезами в костях и на языке, коленки и пальцы отщелкивают свое сожаление следующий час да и затихают. Кролика уносят и больше Эдмунд его не видит. Банни семнадцать и он поет Cotton-Eyed Joe намеренно громко, намеренно погано, осклабляется и дерьмо, которое все посылают его жрать, проступает между зубами. Банни доводит садовника, чтобы не изводить себя, чтобы заглушить голос за плечом. Она смеется и льет ему на голову дождь.
I’d failed the lie. I see that now.
my corpse spins just thinking. (“give’im a million poetics / he’d pick the one kill him again.”)
Спать на камнях также удобно, как в своей постели, потому что в постели кошмар сидит на груди, заливается сломанным свихнувшимся соловьем, ржет сдохнувшей лошадью на райском лугу. Камни молчат, под камнями спят эльфы и тролли, потому что сейчас день. Банни заводит руку за спину, пальцами влезает в размозженный хребет, крутится на месте, как обделавшийся щенок (почему как). Банни сейчас сам себе эльф, очень красивый — if I do say so myself — и с гнилью, где должна быть спина. Будь выбор, наверное, предпочел бы иметь там пень, но нищим не выбирать, а с распродажи хватать последнее. Даром, что не твой размер.
Банни не плачет, а выполаскивает из глазниц пихтовые иголки, потому что лучший друг взял его, взял и убил. Остальные, что остальные, Генри пойдет прыгать с моста, и они пойдут (Банни будет ждать троллем под мостом, будет грохотать не своим голосом про «сожруу», нет уж, козлики, тогда не отвертитесь). Цок-цок-цок.
Банни знал, что умрет, с семи лет: до этого жизнь волоклась бесконечной половой тряпкой по дереву мироздания, по ясеню, дубу, пихте — застревала на сучках, рвалась на острых ветках, в отместку срывала с них листьячужиежизни. They fuck you up, your Mum and Dad; Банни думает, что и сам наложал немало. В голове благословенно тихо и периферийное зрение подернуто копотью, но ради тишины — впервые за все время, в кои-то веки, наконец-то, наконец-то тишины — все можно перенести. Банни вспоминает голос под ухом и за плечом, голос, забивающийся в ноздри противным смогом, лезущий в рот, хуже завываний ветра и скрежета стекла по пенопласту. Он ненавидит ее, ненавидит за то, что была, когда родители пропадали неделями, что принесла кролика, что с пьяным смехом гладила по спине, и за сказки заплетающимся языком: you’re gonna die, my bunny, an’ it’s gonna be pretty, so pretty. В ее сказках всегда диалог передавал визг, а слова автора — зазывные вопли. Банни кажется, что он оглох от тишины, или от шума, или все вместе. Банни мертв, или был мертв, или будет мертв — время расползается перед глазами грязной лужей: давай, попытайся не вляпаться. Если определять себя только через то, что ты не-, то далеко не уедешь. А надо ли теперь далеко? Хоть куда-то? Когда-то? писать всегда было сложнее, чем говорить, а думать заново надо привыкать.
could only ever self-remember with props.
I think residue suited me.
В семь Эдмунд сказал: «сын садовника Джо умрет», на него зашикали, тут же за пояс заткнули и под белы рученьки в дом назад увели. В среду стало, как он сказал, — начали шептать про «черный язык». Все дороги и все ворота стелятся перед ним шелудивыми псами, только начни пузо щекотать — увязнешь по щиколотки. Когда жив, есть только один день, когда грани между мирами истончаются достаточно, чтобы подглядеть за занавеску, но когда мертв? О, о, это же совершенно другая история. Иди в жопу, Ричард, и скорей сдохни. Генри думает, что знает, что такое боль в голове? О, о, как он еще взвоет (как Банни взвоет, благо успел научиться-наслушаться вдоволь, кажется, кроме ора в голове ничего не осталось). Все сдохнете, все. Уроды.
Все живые выворачивают на шиворот: только так, только сейчас, исполнишь свои мечты. Толку быть кем-то там, если здесь стать всем — только плюнь. Банни и плюет, в камни и лица своих друзей, чувствует, как скрипят раздробленные кости и висят куски мяса безвольно, что свинья на крюке, что рука. Необязательно знать, где ты, чтобы найти дорогу назад. Банни не думает, почему стало тихо. Зачем сдался еще один мертвый кролик, когда ты сам — мертвый кролик? Палец тянется в ухо, проверить, вдруг заложило. Разве может быть так тихо? Если тихо, но у ушах не звонит, это тиннитус? Спросить бы у Фрэнсиса. Mawp. Mawp. Козел рыжий, попадись только. И пиджак испортили, сволочи.
[NIC]Edmund Corcoran[/NIC]
[STA]buries me inchmeal[/STA]
[AVA]http://funkyimg.com/i/2BsoW.jpg [/AVA]
[SGN]after I’d sneered the ugliest things I could muster
time veered upwind of me.[/SGN]
Отредактировано Matvey Bagrov (2018-08-07 04:51:51)